Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
«Что стряслось-то? Что с ним сталося? – вскричала Федосья, едва переводя дух. Челядинник отвел виноватый взгляд. – Злодей! Ты же сына моего убил!..»
Бояроня выхватила из рук челядинника плеть и хлестнула наотмашь, высекла из тулупчика клок крашенины и заячиного меха.
«Казни, матушка, дурака. Век молить стану. Казни глупого», – старик повалился на колени, покорно подставил спину, и бояроня, лишившись разума, принялась полосовать по безмясым ребрам, не видя, куда угождает ременная витуха из лосиной кожи. Но рука скоро отвалилась, онемела в плече, и бояроня метнулась к сыну. У Ивана лицо было белее погребального савана, глаза плотно сомкнуты, и в обочьях разлилась темная синь. Смоляные брови уже посветлели, хваченные инеем, и снежная пыль, не тая, посыпала виски. Усы как-то враз
«Вот и сон в руку. Гос-по-ди!.. – беззвучно взмолилась Федосья Прокопьевна и прошептала, уливаясь слезами: – Сы-нушка, не помирай...»
...В провальной темени зажегся крохотный ладейный фонарик и, зыбко покачиваясь и подмаргивая, поплыл из глубины навстречу, разрастаясь и светом своим одушевляя померкший ум. И вдруг откуда-то извне, наверное с небес, донеслось призывное: «Сынушка, не помирай...» Отрок открыл беспамятные глаза, увидел над собою матушкино плачущее лицо и молвил, улыбаясь: «Мама! Как сладко помирать-то...»
Слуги раскатали овчинную полсть, собрались родименького нести на руках. Но отрок встал и, оттолкнувши дворню, сел в седло и поехал к дому верхом. Мать же шла возле, ухватившись за стремянной ремень.
Глава вторая
Воистину: сегодня на пиру жизни хмелен и речист, а завтра во гробу повапленном нем и студен, как отколыш льда. Заградить бы сына такою бронею, чтобы всякая черная несыть споткнулась у входа и иссякла в прах. А что может быть крепче молитвы? Молитва – стена граду...
На самом дне сундука и отыскалась «Душа чистая». Икона была в тяжелом серебряном чеканном окладе со множеством драгих каменьев в гнездах, даренная царицею Марьей Ильинишной в день крещения младенца Ивана Глебовича Морозова, коему государыня стала восприемницей, крестной матушкой.
Бояроня расстелила власяницу на коленях, сверху пригрузила иконою. Она уже позабыла образ, да и толком не помнила его, сразу поместив дорогой подарок в скрыню, чтобы не пал на «Душу чистую» чей-то лукавый прельстительный взгляд, что невольно бы отразился и на сыне; может, потому и вырос Иванушко чистым, как родниковая криница, прозрачным, как голубиная слеза. Вот и пришел час обнаружить государынин гостинчик, объявить сыновьему глазу драгоценный посул, этот неиссякновенный Божественный родник, чтобы никогда отныне не снимал отрок своего взора со святого образа и ведал, какой участи уготована ему тропа. Бояроня облобызала ризы и стала считывать с иконы украсу, вдруг обнаруживая и для себя вещий смысл и будущий урок, к коему приуготовлялась, наверное, с малых лет, а короткое незавидное замужество стало лишь случайным отвилком, распутицей на крестном пути. Ах ты, Господи, прости грешницу и помилуй!
Икона имела надписание: «Душевная чистота яко невеста преукрашена всякими цветами, имея на главе венец царский и сияющ солнечными лучами...»
Федосья Прокопьевна положила икону на сундук и подошла к резному столику в вензелях, на курьих гнутых лапах, привезенному хозяином из польского походу, раздвинула стоящее на нем зеркало трисоставное с затворы, навроде складенька, опушенное темно-синим английским сукном, и, приложив власяницу к груди, с каким-то отчужденным пристрастием поглядела на себя. Но, увы! в зеркале отразились лишь блазнь и чары. Выколоть бы себе глазищи челноком, как святая Мастридия, чтобы не видеть эти игриво припечалованные темно-карие глаза, зазывно яркие на похудалом от долгой поствы лице, и этот похотливый черный пушок над припухлой губою, и предательские вдавлинки на щеках, что вот-вот зацветут брусникою, только тронь их румяном. Чем еще изнурить себя, какой такой подвиг наложить, чтобы вытравить проклятущее естество, выжечь воспоминания о былом, иссушить лядвии, вытравить всякую пагубную тщету о летах будущих. В монастырь бы затвориться, навсегда укрыться в келий, да вот сын держит...
От черной власяницы взгляд Федосьи загустел, зажглися в глубине рысьи искры, а бледность скуластого лица стала разврастительной.
И снова прикинула к себе власяницу, и впервые чин иноческий, о коем прежде думалось посторонне, с благоговением, вдруг стал неиссякновенным желанием и близким делом. Завтра бы и постричься! – таким нетерпением зажгло душу. Федосья Прокопьевна подхватила рубаху из коньей шерсти и пошла в мыленку, решив сейчас же без мешкоты облечься в монашью броню; тогда всякий кромешник отступит пред этой крепостью.
В сенях и самой мыленке горели изразчатые фонари, духовито пахло вереском. Федосья Прокопьевна споро разоблоклась в предмыленье, грудку белья прикрыла сверху власяницей. Мельком оглядела себя, каравашки приосевших великоватеньких грудей, еще не тронутых проточинами, с молочной белизны атласной кожею, и устыдилась своей несмиряемой тельности, сдобности; вишь вот, подумалось, похотливую ярость мясов не может выпить и самый суровый пост. Экая перепеча, на троих замешана, а одной досталась. Федосье стало мерзко от своей плоти и сразу расхотелось мыться, чтобы лишний раз не тешить ее, не потворствовать греху, разблажившемуся в утробе. Черт поманывает, ишь ли, в баньку потянуло негодницу, на лебяжьих перинах в парку понежиться. «Ах ты, мерзость сатанинская, падаль наисквернейшая!» – горячо укорила себя бояроня, торопливо переступила в мыленку, липовую шайку налила водицы из кади медным кунганом, но мыться все-таки раздумала, торопливо окатилась и вернулась в сенцы. Она вдруг решила, что измытому, распаренному телу не достоит облекаться в духовную кольчужку, с коей и в гроб; тело должно быть скорбно и неотзывчиво к лиху и маете, как дубовая провяленная плаха, и тогда монашья броня прильнет к каждой телесной во плоти и сохранит ее от порчи. Ведь кромешнику и малой щелки достанет, чтобы проникнуть в телеса и, расшатав их, изъесть и душу саму...
Но любопытство пересилило и, робея, обжигаясь власяницей, самим сердцем глубоко переживая особенный миг, Федосья Прокопьевна посунулась в рубаху и замерла на какое-то время, кожей слыша суровость и черствость тканины, связывающей плоть, не дающей растекаться в избыточной воле. Бояроня опустилась на лавицу, привыкая к себе новой.
И тут дверь в мовные сени властно распахнулась и на пороге встала жена деверя бояроня Анна Ильинишна, сестра государыни, ныне тоже вдова.
– Я тебя сыскать не могла. Обыскалась в дому. И девки сенные потеряли. Пропала хозяйка. – Голос у свойки пригрубый, гарчавый; так и дворню свою струнит, стекла в палатах звенят. Гостья подслеповато щурила горячие, наведенные сурьмою глаза, привыкая к мягким сумеркам, едва разбавленным цветным узорчатым фонарем. Шумная, зычная, она сразу заполнила собою сенцы, подозрительно озирая углы. Неспроста же затаилась? И тут взгляд упал на власяницу. Анна Ильинишна ущипнула за рубаху, не веря глазам своим.
– Чего дуруешь? Иль мне блазнит?
– Про что ты? – притворилась Федосья непонятливою.
– А то... Полвотчины отрезали и остальное отымут.
– Тебе-то что за болезнь? Иль и ты на мою гобину глаз положила? – отрубила Федосья Прокопьевна. Ей стало неуютно в страдательной рубахе под чужим доглядом. Показалось, что святая бронь, кою ковала в вечера, вдруг скукожилась, опеленала, готовая повязать и задушить хозяйку. Бесноватым такие же рубища вздевают, а после рукавами спутывают, чтобы сердешный сам себя не изгрыз. Она торопливо содрала сорочку, как чужую ненавистную кожу. Откуда взялась гостья? Как из воздуха выткалась, будто бесы наслали, чтобы глаз положить. Ведь как таилась, хотела новое рожденье себе положить в нынешний день, чтобы в страдный путь отправиться. А тут на тебе, прискакала жаба на вертеле. И вдруг от этой неожиданной мысли Федосья Прокопьевна успокоилась.
– На, прикинь. Я толста шибко, а ты тонка, как спица. Поди, в самую пору, – протянула власяницу с насмешкою. Любит гостья сладко поесть и с того расселась, раздалась на стороны, как пасхальный куличик.
– Дурка ты, дурка! – отрезала Анна Ильинична, отталкивая Федосью. – Все вы, Соковнины, дурковаты. И княгинюшка такожде.
– Ты сестру мою не замай. Мне твои басни негоже слушать...
– А вот и послушай. Все вы, как старицы-белевки. Пехаетесь в землю, будто кто вас гонит... Сына-то хоть пожалей! Ты ему пути режешь. Он Морозов! Ты-то худородная. Тебя Глеб Иванович прибрал, и кичишься, царю миленькому пререкуешь. А он терпит до поры...