Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– Ну Женьк… Ну пожаааалуйста… – куксилась Елена, ни слова из всех, на кончиках Крутаковских пальцев сотканных, витиеватых нитей внутренних объяснений, не понимая, и сильно подозревая, что убежден Крутаков, что стихов его и рассказов она просто не поймет. – Ну принеси мне… Я честное слово буду просто молчать и всё. Ни малейшей реакции… Никаких зеркалец… Вот честное слово…
– Мне кажется, что я нащупал сейчас кое-что, что мне нужно… – продолжал Крутаков переходя бульвар, увиливая от брызг проносящейся волги, и как будто слов Елены не слыша. – Мне, видишь ли, в прррозе совсем не интеррресно выдумывать, выдаивать сюжет из пальца, писать о чем-то несуществующем – я убежден, что с таким богатством осмысленного вымысла, которррый дают судьбы людей вокррруг –
Выражался Крутаков, конечно же, предельно ясно, но обида, что Крутаков не доверяет ей читать своих текстов, все равно горчила в горле.
Честертон, в следующую же прогулку, после краткого визита Крутакова в старинный домик с аркой в Кропоткинских переулках, был заменен на «Mere Christianity» Клайва Льюиса – книжку, тоже никогда не издававшуюся в Советском Союзе, и тоже вывалянную на русском, в замызганных машинописных рукописях, в подручном переводе, сделанном какой-то «старрринной подррругой» Крутакова, – со смешными тяжеловесностями, – и, несмотря на то, что Клайв Льюис стилистически Честертону уступал (как можно было заключить даже из отрывочного перевода) – а все-таки был тоньше, ближе, трагичней, умнее.
Ривкин пыльный рай, тем временем, дал трещину.
– Девочка, я вот договорилась с одними людьми… Мне карпа обещали живого достать…
Елена непонимающе вскинулась – уж не думает ли Ривка завести дома, кроме кухонного грязного дендрариума, еще и аквариум?
– Я так хочу тебя чем-нибудь побаловать, раз ты у меня гостишь, – сладко пела Ривка. – Я уж разучилась готовить как следует… Некому! А себе самой готовить – грустно. Я вот и решила тебе приготовить то, что мне мама когда-то делала – фаршированную рыбку. Но только, знаешь, я никогда не умела рыбу убивать… Мне, почему-то, это тяжело… Но мне сказали способ – нужно в морозилку… А потом уже… Но я боюсь сама… Ты мне поможешь?
– Зачем же это делать, Ривка Марковна! – расплакалась вдруг, как полный морской воды, внезапно прорвавшийся целлофановый пакет, Елена. – Зачем же покупать живую рыбу и ее убивать?! Вам же самой это больно – зачем же над собственными чувствами так надругаться?! Вы, что, думаете, я после этого ее есть смогу?! Да я лучше с голоду умру!
У Ривки дрогнули губы:
– Ну, не знаю… Все так делают… Такой дефицит… Обещали достать… Я думала – я просто одна такая, что не могу живую рыбу убить… Но мне сказали…
Елена уже заткнула уши ладонями, чтобы не слушать дальнейших подробностей.
На следующий день, с ощущением, что добренькая, злая, филистерская жизнь, как будто бы ее отовсюду гонит, подпирает, – Елена, громко поблагодарив Ривку за гостеприимство, перебралась обратно домой.
– А тебе уж тут обзвонились за последние дни! – настороженно сообщила с порога Анастасия Савельевна. – Два журналиста каких-то, один из них американец. Один фотограф. Какой-то еще режиссер – я, между прочим, такой фамилии не знаю, и очень сомневаюсь, что он… И какой-то юноша из «Юности», – скрупулезно перечисляла Анастасия Савельевна, облокотясь локтем на вертикаль зеркала и кистью той же руки ероша свои волосы. – И всё мужчины, мужчины… Кому ты там, на «Мемориале», телефон-то умудрилась раздать? – без всякой надежды на ответ
Впрочем, как только Анастасия Савельевна увидела, что задумчивая, измученная дочь ругаться с ней ни за что прошлое не собирается – тут же сняла оборонительную стойку, забыла про все тревоги, забежала, вперед Елены, в ее комнату, – и плюхнулась, поджав под себя ногу без приглашения на «оттоманку» – и пошла рассказывать в лицах, как пришли к ней, внезапно, проверяющие, велели устроить зачетный урок, и, как, вызванная надзирательницей из вышестоящей инстанции, к доске, по списку, отвечать студентка «абсолютно плавала в вопросе – ну ничегошеньки не знала!»
– Я смотрю – девчонка аж дрожит вся… Волнуется… И мне пришлось немедленно же выйти к доске, – со слезам на глазах рассказывала Анастасии Савельевна, – и, делая вид, что я студентку эту допрашиваю с пристрастием, на самом деле за нее весь урок отвечать, подсказывать ей контекстом ответы. А эта дура, проверяющая, присланная, так ничего и не поняла. Я девочке четверку поставила. Всё обошлось, представляешь! Слава Богу!
– Горе ты мое, – обняла ее Елена. – На тебя даже сердиться ни за что невозможно. Иди отсюда, мне уроки делать надо.
И опять полетели ночи без сна, где осторожная мелодия последней электрички метро означала начало вечности – а станковый грохот первой, утренней – с мучительной неотвратимостью вновь начинал ей отсчитывать местное, земное время. И нужно было войти в эти узкие ворота вместе с невмещающимся ни в какие рамки грузом читаемого, чувствуемого, проживаемого, воображаемого, предчувствуемого – самого важного. Когда спустя некоторое время – через несколько месяцев – она оглядывалась на этот набитый до отказу отрезок жизни – именно эти бессонные ночи с книгами казались ей той кодирующей нотой, той зачаточной музыкальной темой, которые и задавали мелодию, шаг, ритм всей ее жизни.
Утром небо было такого мутного состава и цвета, словно туда вылили (взболтав закон притяжения, и опрокинув чашки) все настоявшиеся за ночь опивки от напитков, испитых горожанами накануне – кофе, чай, дешевые вина. Елена заставляла себя вставать, приходила в школу и, с блаженным недоумением, разглядывая метавшегося у доски с мелом физика Гария Ивановича (лысина которого, когда он долго не брил ее каемки, сзади, окружена оказывалась довольно причудливой формы мельчайшей седой порослью – как посеребренный лавровый венок; и Елена всегда про себя поэтому называла его: Гай Иванович), думала: «Ну и нафига мне в жизни сдался этот его второй закон термодинамики?! Я же Гаю Ивановичу своих интересов не навязываю!»
Сразу же после звонка на второй урок из школьного сортира отходил на свободу интереснейший караван. Нежелающие бездарно проматывать время еще и на остальных уроках тихо поджидали (закрывшись в первом отделении женского туалетного клуба), пока доорется, до полного хрипа и изнеможения, звонок на урок, и разойдутся по классам, цокая по паркету, учительницы, с классными журналами в руках наперевес, – и потом тихо, по одному, спускались по опустевшим лестницам на первый этаж – давая друг другу знаки «шубись» – если вдруг из-за поворота виднелась блеклая завучиха, или каштановый директрисин пучок. Раз встретилась в этой вокзальной комнате ожидания, с белым кафелем и раковинами, пышнотелая, с жирно подведенными черным карандашом глазами, с серебряными блестками на верхних веках, Руслана с косой, надвязанной пышным алым бантом – которая читала, кажется, тоже много – но всё как-то катастрофически не то: некрасиво наморщившись (была близорука, но очки носить стеснялась), Руслана раскрыла библиотечную, с белым бумажным карманчиком для абонемента, книгу и принялась с энтузиазмом зачитывать какие-то скабрезные пубертатные выдержки из германского военного реалиста: «В школьной библиотеке такое выдают! По программе! Никто не читает просто! А я вот полюбопытствовала!»