Распря (сборник)
Шрифт:
Не знаю, как это случилось, но страсть, горевшая в моем сердце, внезапно вырвалась оттуда, как ребёнок, почувствовавший, что он вырос и возмужал, как бурный поток, прорвавший плотину, как пламя пожара, пробившее соломенную кровлю ветхой хаты. И меня понесло этим потоком, как щепку. Я уже был не в силах владеть собою и едва держался на ногах. Меня точно носило где-то над землёю в мучительных водоворотах, полных блаженства. Я не мог отдавать себе отчёта в моих поступках; мой просветлённый разум видел действительную жизнь совсем в иных рамах чем он видел её раньше.
И я сказал этой девушке, что я люблю её, что я ношу её в моем сердце, как мучительный недуг, отравивший мою кровь. Я говорил ей, что она моя жизнь, моя гордость и мой позор,
И она ответила мне, что любит меня. Сначала, лишь только я понял смысл её слов, меня всего охватили ужас и трепет. Вероятно, напряжения страсти колебались во мне, и земные условности порою пугали мой разум. Но потом моё существо наполнило мучительное блаженство. Я походил в ту минуту на пустую бутылку, которую помимо её воли наполняли через край, то одним, то другим ощущением.
Виноват ли я в этом?
Со стоном я потянулся к ней, к этой девушке, залитой розовой волной света; но она оттолкнула меня своими тонкими руками, и я видел, как в её глазах, вслед за выражением бесконечной нежности, засветилось выражение испуга и такого же бесконечного гнева.
Она стала говорить. С трудом я понял смысл её слов, повергавших меня в муки. Эти слова запечатлелись в моей памяти на всю жизнь.
Она любит меня, но не будет принадлежать мне. Сама по себе она не боится никакого стыда, но она никогда не поведёт на позор ребёнка, который должен родиться от нашей любви. Ребёнок, рождённый девушкой! Никогда в жизни она не отдаст своего ребёнка на такую каторгу!
Она мне говорила всё это, и в её глазах светилась такая бесконечная любовь к этому несуществующему ребёнку, что я возненавидел его в ту минуту настолько же сильно, насколько она его любила.
Она сумеет побороть в себе страсть ко мне ради этого несуществующего лица, ради этого мифа, — я это хорошо понял, — и моя страсть разобьётся об этот миф вдребезги. Я готов был рвать на себе волосы.
Я сказал, что женюсь на ней, что препятствий к этому не будет, так как та женщина скоро умрёт.
Она прошептала: «Кто знает?»
И гении её глаз повторили: «Кто знает? Может быть, она проживёт долго!»
Я не виноват, я не виноват!
Она ушла от меня…
Целый месяц я переживал ужасные пытки. Все ночи я лежал без сна, с открытыми глазами и мучительной тоской на сердце, и думал, думал.
Я думал: зачем та женщина живёт? Кому нужно её ужасное существование? Кроме мучений у неё нет ничего, решительно ничего, и её смерть прекратила бы и её пытку, и нашу. Её смерть сделала бы счастливыми троих — и её, и нас.
Но она жила, так как я по-прежнему делал ей три раза в день спасительные впрыскивания; поддерживая её мучительное существование морфием.
Как я страдал, как я страдал!
Между тем моя страсть росла с каждым днём и поднимала меня в заоблачные высоты, откуда весь мир человеческих отношений казался мне ничтожным. Я видел его с точки зрения моей страсти. Иначе я не мог смотреть. А мой философский трактат делался для меня всё яснее.
И вот я снова встретил эту девушку в саду. Я увидел её издали. Она сидела на зелёной скамье всё в той же неподвижной позе, и её взор был устремлён, вероятно, помимо её воли, на крайнее окошко дома, настежь распахнутое. Там, у самого окошка, в небольшой комнатке виднелась громоздкая кровать и фигура лежащей на ней женщины. Её жёлтое, как высохший лимон, лицо, изрытое морщинами, резало глаза девушки, и по её телу бежал трепет и выражение безнадёжного отчаяния. И вдруг в её не умевших лгать глазах блеснула мысль, или вернее намёк на мысль. Я её понял сразу, несмотря на то, что она появилась и исчезла с быстротой молнии. Девушка глядела на ту страдалицу и думала: «Зачем ты живёшь и подвергаешь меня пытке?»
Бледные пальцы её рук хрустнули; внезапно
Однако, я не сел и взволнованно заходил перед скамьёй, ломая руки. Она сидела передо мной вся бледная и виноватая, боясь поднять на меня глаз, ожидая моих слов, упрёков, жалоб. Но я молчал в волнении. Несколько минут длилось напряжённое молчание. Только зелёный сад благоухал и дышал таким избытком сил, такою полною жизнью, такою радостью существования, что это дыхание кружило мою, и без того опьянённую, голову.
Наконец я заговорил. Это была всё та же старая песня, которую я вёл вот уже месяц.
Я говорил. Нет она не любит меня эта девушка!
Если любят, не избегают встреч; если любят — не рассуждают; если любят — не боятся предрассудков. Страсть сильнее их, и она ломает эти предрассудки в щепки. Страсть — это всемогущество, благотворный ураган, проникновение божества. И пусть эти ураганы сметают с лица земли все предрассудки, все до единого! Так нужно, нужно, нужно. Чтобы было, если бы Галилей, боясь предрассудков, не сказал своего «вращается»? А разве не страсть одухотворяла его в те минуты? А гении и пророки? Разве всё это люди не гигантских страстей? И пусть она полюбуется, как они ловко прыгали через все предрассудки, сшибая их гнилые пеньки своими сильными ногами! И вся история человечества не есть ли ломка предрассудков? Страсть — это божество. Она сама диктует заповеди, а предрассудок их рабски исполняет, пока новая страсть не выметет их, как дрянной сор, и не создаст новые. Страсть говорила: «Око за око, и зуб за зуб». И страсть сказала: «Люби и прощай». Страсть — это великий первосвященник, имеющий на земле власть всё разрешить и всё связать. Я говорил так, или приблизительно так. И ломая руки, я стоял перед нею сильный и могучий своею страстью. Она молчала и сидела передо мною бледная, с опущенными глазами. Казалось, она боялась поднять их, чтобы не выдать своей тайны. А я всё говорил и говорил.
Если в нас горит одна страсть, какого препятствия испугаемся мы? Разве мы не столкнём его нашей ногой? Или она не чувствует, что мы сами теперь первосвященники и можем диктовать свои заповеди?
Я говорил долго и убедительно, как власть имеющий, и я видел, как по её лицу бегали судороги от мучительных колебаний. Чего я добивался от неё? Или уже тогда я решил всё бесповоротно и просил у неё разрешения и содействия? Но она молчала.
А вокруг нас цвёл сад, благоухала клумба цветов, благоухала пригретая солнцем почва, и ослепительно сверкало небо. Казалось, и земля, и небо звали нас, звали могучим криком ринуться к счастью, без размышления и страха ломая на пути все препятствия, как вешняя вода ломает гнилые заборы. И меня понесло к этому счастью могучей волной необъятной силы.
И вдруг из раскрытого окна дома до нас долетели хрипы и стоны. Я понял, что там, с той женщиной, начинается её обычный припадок удушья, от которого её может освободить смерть или морфий. Шприц и игла были у меня; её жизнь была в моих руках. Я мог идти туда, и мог не идти. И я стоял, не двигаясь с места, и глядел на девушку, чувствуя, что бледнею как полотно. Я знал, я был уверен, что не надо мешать великим законам жизни, и пусть умирающие умирают. Счастье, ожидавшее меня, казалось мне таким громадным, такой необычной красоты, таких захватывающих горизонтов, что я решился во что бы то ни стало перепрыгнуть через препятствие. Мне казалось, что у меня есть на это и сила, и власть. Однако, я колебался, поджидая ответа девушки. Наконец, она подняла ко мне свои глаза. Всё лицо её было в красных пятнах, а глаза горели необычным огнём. Я понял, что страсть, горевшая во мне, охватила и её своим безумным пожаром, и эти глаза приказывают мне подчиниться законам жизни.