Распря (сборник)
Шрифт:
Я опустил голову; я её понял, но тут внезапно она поднялась со скамьи с резким жестом, и что-то хотела мне сказать, но не сказала, и снова повторила резкий жест, но слова и на этот раз не сорвались с её губ. Бессильно она опустилась на скамейку и закрыла лицо руками.
Тихонько я пошёл к дому. Та женщина не увидит шприца, но мне хотелось оправдать себя в её глазах. А может быть мне хотелось поскорее отрезать себе все пути к отступлению. Я не мог хорошенько разобраться в этом, так как в моей голове кружились вихри.
Когда я вошёл в комнату жены, она корчилась в постели, вся задыхающаяся и ужасная, с синими губами и жёлтыми вытаращенными глазами. Она как
Но ведь этого не надо?
Я взял шприц и иглу и подошёл, но не к постели, а к окну. В ту же минуту я услышал в моем сердце голос какого-то пигмея, который как будто протестовал против того, что я намеревался сделать. Я надеялся, что голос пигмея будет крепнуть и мужать; и я поджидал. Казалось, я стал желать этого. С мучительной тоской я глядел в сад, ища поддержки моему пигмею.
Но поддержка не являлась.
Сад цвёл, небо сверкало, и клумба цветов благоухала всеми радостями жизни. Астры лиловыми глазами, отуманенными страстью, глядели друг на друга и тихо шептались под тёплым ветерком. Алые розы нежно прикасались друг к другу своими атласными лепестками, как пурпуровые губы, ожидающие поцелуя. И всё цвело, сверкало, благоухало и рвалось к счастью неудержимым потоком, готовым сломить какое угодно препятствие. Слабый голос моего пигмея совершенно тонул в этом дивном хоре, как писк комара.
А та девушка сидела, вся сгорбившись, на скамье сада и, закрыв лицо руками, ожидала меня. По её сгорбленному телу бегали конвульсии.
Мои колебания разрешились; я выпустил из рук стеклянный шприц, разлетевшийся вдребезги о каменный выступ фундамента. Я притих, глядел на сверкавшие осколки и слушал хриплые стоны весь ослабевший и измученный. Вскоре, однако, стоны затихли. Страдания кончились. Смерть восторжествовала.
Она умерла; я перепрыгнул через препятствие.
Еле волоча ноги, я сошёл в сад. Он благоухал и цвёл по-прежнему, и не одна козявка не упрекала меня за поступок. Но на зеленой скамье я не нашёл той девушки, к которой рвался с такою могучей страстью. Там её не было. На этой скамье сидела теперь женщина странной наружности. Вся левая сторона её лица была безобразно перекошена и даже вздута, как бы от укуса ужасного насекомого. А правая глядела на меня тупым и бессмысленным взором идиотки.
Она глядела на меня и тупо улыбалась.
Где же та девушка? Разве она не делала прыжка вместе со мною или она осталась по ту сторону препятствия?
Я обхватил эту обезумевшую, обезображенную параличом голову и стал осыпать её прощальными поцелуями…
Счастье
Костя, худенький и бледный мальчик с скорбными глазами, вышел из хаты и робко присел на завалинку. Отец и мать Кости ушли в город за реку. Было ещё не поздно, солнце не закатывалось. Город находился всего в полуверсте от той пригородной деревушки с десятью дырявыми двориками, где жили мать и отец Кости; но тем не менее они должны были возвратиться не скоро — мальчик хорошо знал это. Он хорошо знал также, что они пошли в город затем, чтобы пристроить его в ученики к сапожнику Милкину, несмотря на то, что мальчику исполнилось всего только 9 лет. Впрочем, Костя не осуждал за это родных, хотя жизнь у сапожника его пугала чрезвычайно. Но что делать? Он прекрасно сознавал, что он в семье лишний рот, который нужно поскорее сбыть, и что его никто не любит, кроме бабушки. А бабушку тоже никто не любит; она тоже лишний рот, так как от старости она неспособна к работе. Она еле ходит.
Кроме
Всё это пришло в голову Кости, когда он вышел из покосившейся хаты отца.
Его отец, впрочем, не родной ему отец. Мать родила Костю, когда она была девушкой; поэтому-то она и не любит его, так как он не принёс ей ничего, кроме позора. А замуж она вышла всего только несколько лет тому назад, когда Костя мог уже играть в лошадки, за вдовца бондаря, у которого есть свои дети и которому по этой причине любить Костю не к чему. Да бондарю и некогда заниматься такими делами, так как он вечно должен думать о том, чем бы заткнуть ненасытные рты своего семейства. Эти вечные заботы и нужда сделали бондаря и его жену злыми, сварливыми и раздражительными, и они вечно пилят Костю и бабушку. В особенности же достаётся Косте, которого нередко колотят. На каждом местечке его худенького тела всегда сидит несколько колотушек. А раз бондарь бил мальчика так жестоко по худенькому личику и по курчавой русой головке, что надо удивляться, как ребёнок не сделался идиотом. Эти ужасные побои обрушились на голову Кости за то, что мальчик как-то раз пожелал сварить уху из головастиков. Для этой цели он зажёг у сельского гумна костёр, а вместо кастрюли воспользовался новым картузом бондаря, стоившим 63 копейки. В картуз мальчик налил воды, а в воду запустил головастиков. Впрочем, попробовать своей ухи мальчику так и не пришлось; у костра его накрыл бондарь, и бабушка принесла Костю с гумён полумёртвого.
Костя припомнил и это, присев на завалинке у хаты и скорбно поглядывая за реку грустными глазами. Собственно, он должен был бы радоваться отсутствию родителей; в такие минуты он всегда чувствовал себя спокойнее. Но сегодня весь вечер его сердце томилось и мучилось; его пугала будущая жизнь в учениках у сапожника, и он всё глядел за реку, грустный и молчаливый, погруженный в свои думы. Только на минуту уличная жизнь пригородной деревушки оторвала мальчика от его дум. Мимо Кости прошёл его товарищ Гришка, сын медника, и сказал ему сиплым недетским голосом:
— Коська, а Коська, скажи: ты солдат.
Костя сказал:
— Ты солдат.
Гришка ответил ему с хриплым хохотом:
— А ты кошкин брат! — и побежал вприпрыжку пыльной улицей, мелькая загорелыми ногами.
Эта фраза рассердила Костю; внезапно ему захотелось отпарировать насмешку товарища одной из тех уличных острот и непристойностей, которых он знал тысячи. Однако, долго он не находил в своей памяти ничего подходящего и наудачу он пустил вдогонку:
— А я не хочу и тебе в рот заколочу!
Такой ответ совершенно его удовлетворил, и он снова погрузился в свои думы.
Вскоре затем, уложив троих детей бондаря спать, всех на одну постель, из хаты выползла и бабушка. Она присела на завалинке рядом со внучком и сначала долго что-то жевала своими синими губами. Вероятно, она только что съела чего-нибудь потихоньку от всех, так как часто она проделывала это, сгорбившись где-нибудь в углу и лакомясь, огурцом, морковью или репою, которые доставала из необъятных карманов своей вытертой юбки. Затем она вытерла синие губы рукавом линючей кофты и сказала с апатичным взором: