Распутин
Шрифт:
— Ну? — жадно устремилась навстречу Вырубовой царица, когда-то красивая — сухой английской красотой, — а теперь уже привядшая женщина с большими страдающими глазами.
Вырубова порывисто и страстно обняла ее.
— Привезла! — бурно-радостно проговорила она.
Чрез несколько минут Григорий уже сидел на мягкой оттоманке, а против него, ненасытно глядя в его землистое лицо исступленными глазами, сидела Александра Федоровна. Вырубова стояла за ее креслом. На столе перед Григорием стоял на серебряном подносе завтрак: кофе, яйца, масло, ветчина. Друг должен был тут же, на ее глазах, подкрепиться с дороги. И он ел и слушал ее беспорядочную речь. Она готова
— Да что ты какая беспокойная, Господь с тобой, мама? — говорил Григорий грубовато и благодушно: этот тон тут нравился больше всего. — Нешто так можно? Ты должна и себя соблюдать…
— Ах, Боже мой, ты в твоей простоте не подозреваешь и сотой доли того, что приходится мне переживать! — воскликнула царица и опять покраснела напряженно. — Вокруг хитрые и жадные люди с их вечными интригами, в которых прямо немыслимо разобраться: так все опошлели и изолгались! Слушаешь его и думаешь, что это самый преданный человек тебе, а оказывается, что ему нужен только чин, орден, деньги. А там, — сделала она неопределенный жест за окна, в которые смеялось солнечное утро, — эта несносная Дума с ее подкопами и борьбой за власть, эта распущенная печать, для которой нет уже, кажется, ничего святого, усиленная работа красных и жидов. А над всем этим милый, добрый, необыкновенный Ники… ангел, а не человек… но такой нерешительный, такой слабый! И в довершение всего — Алексей. Ах, Боже мой! — схватилась она вдруг за голову жестом бесконечного отчаяния. — Сколько лет так страстно ждала я его… и боялась и ждала… и надеялась на чудо, что Господь услышит молитвы мои, увидит слезы мои, сжалится надо мной и над Россией… избавит его от этой страшной болезни, одна мысль о которой приводила меня в ужас… Но вот родился он и… горе, горе: проклятая болезнь наша была в нем! И я, одна я виновата в этом!
По ее искаженному страданием лицу покатились тяжелые слезы.
— Ну разве так можно? — со слезами вмешалась Вырубова. — Ты Бог знает уже что говоришь…
— Нет, нет, мама, так я тебе не велю! — решительно сказал Григорий. — Ето так не годится! Болести от Бога, а не от нас — значит, такова его воля святая… Но он посылает болесть, он же дает нам и средствия… — говорил он проникновенно и сам в эту минуту верил в то, что говорил. — И не тревожься так: покедова я тута, ничего не бойся, отрок твой будет и жив, и здоров. И папу нашего мыподвинтим. Царю надо быть построже, что верно, то верно. А ты покажи мне, между прочим, отрока-то, надежу-то нашу расейскую… Вели-ка позвать его… И девки здоровы?
— Все здоровы, спасибо… — отвечала, успокаиваясь немного, Александра Федоровна и позвонила, но тотчас же спохватилась и нервно обратилась к Вырубовой: — Ах, Аня, дружок, мне не хочется, чтобы чужие люди входили сюда… пойди и распорядись, чтобы позвали всех и чтобы сказали и Ники.
Вырубова пошла исполнять поручение, но в дверях столкнулась с государем, который входил в комнату со своей обычной, точно отсутствующей улыбкой, — маленького роста, с прекрасными глазами, в простом белом кителе.
— Приехал? — просто обратился он к Григорию и троекратно поцеловался с ним. — Ну, очень рад. А то она совсем извелась без тебя…
— Да уж
— В чем же я провинился? — садясь, с улыбкой спросил государь.
— Строгости всё не показываешь, добёр больно ко всем, вот в чем… — говорил Григорий, макая куском ветчины в горчицу. — Царь ты али нет?
— Должно быть, царь… — с улыбкой сказал Николай.
— А тогда и будь царем! — твердо сказал Григорий. — Нешто с нашим народом добром что сделаешь? Наш народ облом, сиволапый, дуропляс — он только строгость и понимает… Налей-ка, мама, кофейку ему… — подвинул он царице свою чашку. — Он будет кофий пить, а я его ругать буду.
— Ругай, пожалуй, но кофе я пил уже, спасибо… — сказал Николай.
— Ах, Ники, выпей! — обратилась к нему жена, глядя на него влюбленными глазами. — И непременно из его чашки… Это принесет тебе пользу. Ну, для меня… немножко?..
— Да хорошо, милая… С большим удовольствием…
— Вот так-то вот!.. — проговорил Григорий как бы примирительно. — Пей-ка на здоровье… А что брехунцов твоих в Думе ты распустил, это верно. Такое городят, что нам, мужикам, и слушать совестно. Кто же хозяин-то в Расее — ты али они? Разгони всю эту сволоту по домам да и правь Расеей, как твой отец правил: пикнуть никто не моги, дышать без моего дозволения не смей, а не токмо что!.. Наш народ дуролом… И опять же, что в загранице скажут, ежели прочитают, как эти ветрогоны твоих министров страмят?
Николай, прихлебывая из чашки Григория уже немного остывший кофе, внимательно слушал, но слова Григория — как и вообще всякие слова — только скользили по поверхности его души и не возмущали ее полного и глубокого ко всему безразличия. Он с покорностью принимал выпавшую на его долю роль самодержца всероссийского, искренне верил, что такова воля Всевышнего, и старался по мере сил исполнять все свои обязанности.
Когда раз во время японской кампании ему докладывали о страшном поражении, вновь понесенном русской армией, он глядел своими пустыми голубыми глазами в окно на легко порхающий снежок и, вдруг прервав своего собеседника, проговорил:
— А хорошо бы, знаете, поохотиться сегодня…
Но приезжал он на охоту, ставили его на лучший номер, и он пропускал мимо себя равнодушно десятки зайцев и фазанов без выстрела, и распорядитель охоты, горячий великий князь Николай Николаевич, которому лестно было иметь хорошую штреку, рвал и метал все свои громы. А если подавали царю новую лошадь — выбирала ее целая комиссия и выезжал ее особый берейтор, вкладывая в дело всю свою душу, — царь садился на эту лошадь и даже словом не благодарил он бедного взволнованного берейтора: он не замечал, что ему подали новую лошадь…
Когда в 1906 году в Кронштадте вспыхнуло опасное восстание во флоте, он принимал у себя А. П. Извольского. Тот был поражен удивительным спокойствием царя при его докладе — доклад этот происходил под отдаленный грохот орудий, бивших по восставшим кораблям, — и позволил в почтительной форме выразить государю это свое удивление: ведь в эти минуты решается, может быть, судьба династии и России!
— Вы меня видите таким спокойным потому, — отвечал государь, — что я твердо верю, что судьбы России, моей семьи и моя собственная в руках Всевышнего, который поставил меня на то место, где я нахожусь. Что бы ни произошло, я преклонюсь пред его волей в сознании, что у меня никогда не было мысли другой, как о том, чтобы служить стране, которая мне была вверена…