Распутин
Шрифт:
Миноносец, как преступник, точно прижавшись к воде, побежал к Новороссийску мимо острых черных мачт уже затопленных судов. Вильгельм остался с носом. И поэтому на радостях во всех притонах Новороссийска стон стоял от матросских кутежей. Накрашенные красавцы глушили вино из разграбленных удельных погребов Абрау-Дюрсо, засыпали гнилых проституток золотом, охотились за офицерами, а другие вместе с босотой, вооружившейся ржавыми винтовками и револьверами, носились на автомобилях по цветущему побережью, убивали, грабили, насиловали. И один из таких отрядов мстителей захватил дачу доктора Константина Павловича Сияльского, и так как рабочие-босяки давно ненавидели строгого и скупого хозяина, то дачу его они запалили, его
И так продолжалось долго, пока наконец не появился в Новороссийске маленький германский миноносец. Большевики сразу заметались и побежали во все стороны. Молоденький лейтенант в сопровождении шести матросов вышел на берег, прошел городом и в городской управе заявил, что город им оккупирован и что вся власть отныне в его руках. И так велико было тогда обаяние германской мощи, что никто и не подумал о сопротивлении. Кошмар разом кончился, улицы оживились, и население, вздохнув свободной грудью, плакало от радости. Край ожил, но ненадолго: союзники прорвали германский фронт на Балканах, в Германии вспыхнула революция, германские войска потянулись на запад, и опять залил солнечное побережье большевизм. Но в двери Новороссийска из-за гор — когда снова засмеялось по-весеннему море и зацвела белая акация — уже стучала окрепшая Добровольческая армия.
Ее встретили весенними цветами и слезами радости. Большевики сперва отступили в станицы. Карательные отряды нажали на станицы — большевики ушли частью в Грузию, частью в плавни, частью в неприступные горы. Крестьяне и казаки-станичники, измученные грабежами, пьяным разгулом и кровопролитием армии III Интернационала, встретили добровольцев с распростертыми объятиями, но добровольцам, видимо, распростертых объятий было не нужно, и карательные отряды их начали жечь, пороть, реквизировать без денег, вешать: мы вам дадим, сукины дети, как бунтовать! Мы вам покажем… И очень скоро слезы радости сменились темной злобой, и зеленые,попрятавшиеся по горным трущобам, вздохнули полегче: мужики потихоньку, чем могли, стали помогать им.
Особенно бесчинствовал по побережью небольшой отряд Дикой дивизии, в котором гвардейские офицеры объединились с молодыми купчиками из новых и горскими всадниками, которым было решительно все равно, в сущности, кого грабить и рэзать, — только бы грабить и рэзать… В отряде этом особой доблестью отличался бывший земский начальник окшинский Вадим Тарабукин. Как этот нищий и трус убежал от революции, было неизвестно, но здесь он надел черкеску, к поясу прицепил кинжал в пол-аршина, а на грудь двух Георгиев, гордо закидывал глупую головенку в отважной папахе назад, кричал, топал, бил в морду, порол, вешал и снова в зеленых горах этих выставил свой прежний девиз: я здесь Бог и царь. Он был большой трус, но в пьяном виде — а пьян он был всегда — он сразу хватался за кинжал и готов был на все. Одно имя его повергало станицы в трепет. Поступки его были совершенно бессмысленны, но именно эта бессмысленность их и импонировала чрезвычайно. Прилетит с чеченцами в станицу, увидит в школе библиотеку, с большим трудом составленную местными интеллигентами-новоселами, и чрез час чеченцы превращают библиотеку в кучу мусора. Затем объезд станицы и порка двух хохлов, которые недостаточно скоро сняли перед ним шапки, разнос старшины за непорядки, торжественный молебен, и Вадим Тарабукин гордо уносится дальше. Влетает в другую станицу. Из придорожной канавы белые гуси тревожно поднимают головы: го-го-го-го… Тарабукин сразу впадает
И пронюхал тарабукинский отряд, что главный притон неуловимых зеленых— это брошенный хутор толстовца в горах. Собственно говоря, зеленыебыли довольно безвредны — большею частью это были дезертиры, люди, уставшие от бесконечного кровопролития и ищущие мира, — тратить энергию на ликвидацию их прямо не стоило, но кто-то из пьяных гвардейцев нарочно подцыкнул Тарабукина, и вот он с отрядом чеченцев, задыхаясь от сознания, что вот еще немного, и он будет в бешенстве, авансом этим бешенством уже наслаждающийся, уже лезет лесами по скалам на те дикие горы…
На рассвете отряд был у цели. Вот и зеленая поляна, посреди которой среди уже совсем одичавшего сада беспорядочно раскинулся разрушающийся хутор. Бешено хрипя, на цепи заметалась собака. Тарабукин сразу пришел в исступление и собственноручным выстрелом из винтовки положил ее на месте. На лай и выстрел из дома выбежало четверо сонных перепутанных людей. У одного из них в руках была винтовка. Но не успели они прийти в себя, как треснул залп чеченцев — и все четверо скатились с узенького крыльца. Отряд подтянулся к дому: трое — это были солдаты, но обросшие волосами, закопченные, дикие — были убиты наповал, а четвертый, молодой человек с мечтательными голубыми глазами, был сильно ранен в грудь.
— Кто ты? — с бешеными глазами закричал Тарабукин, когда чеченцы подняли его на ноги.
Тот молчал.
— Ты что? Одурел со страха? Кто ты?
Молчание. Свист нагайки с плеча, рассеченное в кровь красивое лицо, тяжкий стон.
— Кто ты?
— Я — человек… — тихо проговорил раненый.
— Что?! Он смеет со мной так разговаривать?! Он человек?! — так и зашелся в ярости Тарабукин. — А-ва-ва-ва… Че… человек!.. Он ччеловек!.. Веревок! Жив-ва!.. Говори, распросукин ты сын, кто ты, иначе… Имя?
— Я не спрашиваю вас о вашем имени, а вам нет надобности знать мое имя… — мягко, но твердо проговорил раненый. — Имя ничего не говорит…
Тарабукин совсем обеспамятел от бешенства: с ним, с Вадимом Тарабукиным, смеют говорить так!..
— Веревок!
Веревки были при отряде в достаточном количестве. В них была нужда почти ежедневно, и потому чеченцы крали их везде, где только могли.
Все было готово в минуту.
— Вешай! И не за шею, нет — за ноги! Жив-ва!
Чрез минуту на старом-старом черкесском дубу — священными звали такие дубы-патриархи черкесы — уже висел вниз головой человек. Руки его тяжело обвисли вниз, подол рубахи закрывал лицо, из раненой груди бежала по руке и рукаву кровь и капала на молодую зеленую траву.
— Ну что? Будешь говорить? — насмешливо спросил Тарабу-кин.
Раненый не ответил: он потерял сознание.
— Ну черт с тобой, виси!.. — сказал Тарабукин и крикнул: — Зажигай дом и строения!..
Чрез несколько минут хутор закурился. Повешенный глухо стонал и тихо кружился туда и сюда. Чеченцы рыскали по усадьбе, забирая всякую рухлядь и переговариваясь гортанными, дикими голосами. Они были недовольны налетом: грабить было нечего — весь этот хабур-чабур никуда не годился… И когда показалось в нескольких местах бледное в лучах восходящего солнца пламя, Тарабукин приказал отступление. И по крутой каменистой черкесской тропе отряд змеей пополз в синюю лесистую долину…
Пожар быстро разгорался. В большой комнате, служившей некогда столовой, на стене, загаженной мухами, висел большой портрет Толстого. Засунув руки за пояс, старик сурово смотрел в дымную пустоту загаженного горящего дома. Жалобно звенели лопавшиеся стекла, шипел и свистел огонь, обезумевшие мыши метались по грязному полу. И все вдруг красно и золотисто залилось огнем…