Распятие
Шрифт:
— Вчера, между прочим, — вдруг неожиданно для себя произношу я, — в Первомайском районе погибло одиннадцать коров и чуть не задохнулся пастух. К тому же, как выяснилось, в районном центре нет ни одного врача.
Тишина, повисшая в кабинете после моих слов, тяжела и давяща, я чувствую ее не столько ушами, сколько спиной и животом. Вижу, как опускаются головы членов комиссии, как наливается краской широкоскулое лицо директора газового комплекса, как морщится, будто от зубной боли, Вадим Петрович.
— Кем… выяснено? — прозвучал в этой тишине
— Мной.
— Это не входит в вашу компетенцию. Для этого есть местные власти.
— Но ответственность за дела завода лежит и на мне, — упрямо не сдаюсь я.
— Об этом мы поговорим в Москве.
И все. И точка.
Когда члены комиссии начали подходить к столу, чтобы поставить свою подпись в акте приемки завода в эксплуатацию, первый и замминистра отошли к окну и о чем-то заговорили там вполголоса. Первый согласно кивал головой и понимающе улыбался. Мне показалось, что они демонстративно не смотрят на то, как мы расписываемся в акте — мы, ответственные за все.
Скорее всего, именно показалось.
Тупое безразличие и усталость навалились на меня. С трудом оторвался от стула. К горлу подступила тошнота, с отвращением проглотил тягучую слюну. Взял с подноса бутылку «боржоми», не глядя по сторонам, открыл ее, налил полный стакан, выпил залпом. Прислушался к тому, что творилось где-то внутри меня, налил еще полстакана и тоже выпил. Меня уже не интересовало, что обо мне могут подумать. Теперь скорее бы добраться до гостиницы и наглотаться «викалина». Только бы эта дурацкая процедура не затянулась надолго… Вспомнилось напутствие лечащего врача: «Носите „викалин“ с собой. Мало ли что». Ну да теперь что об этом?
Кажется, уже все поставили свои подписи. Остался я один. Ноги чугунные, едва-едва отрываю подошвы от толстого красного ковра, покрывающего пол кабинета. Движусь, словно в тумане.
И вдруг острая боль сжала подбрюшье жесткой когтистой лапой и начала быстро перебирать острыми коготками, разбегаясь по всему телу. Дыхание перехватило, как после хорошего удара в солнечное сплетение, тело начало сотрясать мелкая дрожь. С изумлением почувствовал, что пальцы на руках судорожно вытянулись, и я никак не могу сжать их в кулак. Замельтешило перед глазами. Воздух стал вязким, почти таким же, каким он показался мне там, в лощине.
«Мы все здесь задохнемся, — подумалось с удовлетворением. — И первый, и замминистра. Тогда обязательно примут меры…»
Странно, куда подевался Дятлов? Ведь он все время был рядом. Неужели умер? Тогда как же я раздобуду адрес Баранова? Ведь мне обязательно нужно написать ему, что я раскрыл тайну взрыва Батайских складов. Что он, Баранов, ни в чем не виноват.
Боль продолжала корежить мое тело, но с каждым мгновением все тише и тише. Какие-то люди в белом склонялись надо мной и говорили что-то ласковое. Боже мой, да это же моя мать! Откуда ты, мама? Ведь два года назад я сам отвез твое тело на кладбище… А может, мне это только приснилось, что ты умерла?..
Куда меня несут? Ведь мне надо в Москву. У меня билеты на самолет… Впрочем, ладно: несут и несут. А дождик такой приятный. Капли падают на лицо, на пересохшие губы. Их прикосновение так напоминает прикосновение материнских пальцев в далеком детстве…
Перед глазами беленький квадратик. «Распишитесь, что вы согласны на операцию».
Я на все согласен.
И вдруг, будто молнией в мозгу: а ведь я так и не поставил своей подписи под актом! И чей-то радостный удаляющийся хохот…
— Считайте! Считайте громко!
Руки обретают воздушную легкость, упругость птичьего крыла. Я всегда мечтал летать. И вот эта мечта осуществилась.
А как хороша степь с высоты птичьего полета. Видны овраги, лесополосы, пасущиеся стада. Тени от облаков несутся по земле, уплывая куда-то и растворяясь в знойной беспредельности. Совсем рядом заливается жаворонок, трепеща серыми крыльями, то опуская, то поджимая лапки. Боясь спугнуть его, чуть шевелю руками-крыльями, делаю разворот. Подо мной проплывает старый пруд, заросший камышом, над ним склонились густые ветлы.
Я опускаюсь на небольшую поляну, становлюсь на колени, произношу вслух: «Тебе кланяется старший лейтенант Баранов. Тот самый, которому ты подавал сигналы. Помнишь? И Дятлов тоже тебе кланяется. Ты не думай, что ты пропал без вести. Ничего подобного. Мы о тебе помним. Не все, правда. Но они — не в счет. Потому что… Ну, да о них не стоит…»
Легкий ветерок проносится над прудом, колышет камыш, шорох его жестких листьев стелется над водой, подернутой серебристой рябью.
«А я буду теперь прилетать к тебе часто: у меня крылья. Видишь, какие крылья? Это очень хорошие крылья. Да, чуть не забыл! Дмитро Сэмэныч тебе тоже кланяется. И дед Осип. И старики с теткой Ульяной. Это она видела, как ты лез на штабели со снарядами и как тебя пытались оттуда стащить. А потом был взрыв — и она куда-то летела. С тех пор она мается ногами и другими всякими недугами. Но на тебя зла не держит, ты не думай…
Кстати, ты должен помнить эту тетку Ульяну. Это ей ты отдал клочок бумаги с адресом своих родителей и просьбой написать им, если с тобой что случится. Отдал за несколько дней до этого. Как чувствовал… И она написала. Правда, не знает, получили ее письмо твои старики, или нет. Наверно, получили. Так что ты спи спокойно. А я скоро напишу Баранову письмо. Вам давно надо познакомиться. Может, он приедет к тебе сам…»
В знойном мареве звенит и звенит жаворонок. Сколько ни вглядывайся, все равно не увидишь. Его песня — часть этой степи, этого солнца, этого зноя, этой тишины. Только вот как ему объяснить, чтобы он не спускался в глухие лощины и овраги, где иногда так соблазнительно блестит чистое зеркало воды? Ведь из этих лощин и оврагов можно никогда не подняться в небо.