Рассечение Стоуна
Шрифт:
Эта самая «Мекка» представляла собой новехонькое высоченное больничное здание причудливой формы, которое сверкало, будто платиновое. Проект явно победил в каком-нибудь архитектурном конкурсе. С точки зрения пациента, вид у сооружения был не слишком располагающий. Позади прятались кирпичные корпуса постарше и поскромнее, не такие вызывающие и лучше вписанные в окружение.
– Доброе утро, сэр, – приветствовал меня молодой человек в лиловом пиджаке. Я даже подумал, он издевается, и только потом понял, что он и двое других паркуют автомобили и помогают из них выбраться людям в инвалидных колясках.
Вращающаяся дверь вела в закрытый дворик со стеклянными стенами и таким же потолком, вознесшимся на три этажа. Во дворике росло живое дерево. Концертный рояль с каким-то хитрым механизмом
Не верилось, что я нахожусь в больнице.
Выйдя из лифта, я оказался в компании из пяти мужчин и одной женщины, все моего возраста, в темных костюмах и с бейджиками посетителей на груди.
– Нам велено ждать здесь, – поспешила уведомить меня женщина.
Тут появился молодой человек в белом халате поверх голубого одеяния хирурга.
– Извините за опоздание, – бодро объявил он. – Добро пожаловать в хирургическое отделение. Меня зовут Мэттью. – Он улыбнулся. – Подумать только, всего лишь год тому назад я был в вашей шкуре, проходил собеседование на интернатуру. Как летит время! Костюмы, какая прелесть! У нас двадцать минут до начала конференции по вопросам заболеваемости и смертности. Я быстро покажу вам отделение. После конференции у нас обед с персоналом, потом индивидуальные собеседования и большая экскурсия по больнице. Я провожу вас до конференц-зала и покину. Один из моих пациентов будет представлен на конференции. Надо будет завязать ему ремешки на доспехах.
За год в Госпитале Богоматери мне так ни разу и не выпало показать больницу кандидатам в интерны. Да я и не видел, чтобы хоть кто-нибудь прибыл на собеседование. Здесь, в «Мекке», это происходило еженедельно. Я потащился со всей компанией.
В индивидуальных ординаторских имелся телевизор на стене, холодильник, письменный стол и санузел, никакого сравнения с единственной ординаторской Госпиталя Богоматери, забитой койками, где был только один телефон и куда сползались покемарить интерны со всех служб; лично я этим оазисом и вовсе не пользовался. Потом Мэттью показал нам «маленькую» комнату для совещаний, где проходили ежедневные доклады хирургов; помещение походило на зал заседаний правления крупной корпорации: длинный стол, кожаные стулья с высокими спинками, на стенах портреты маслом прежних заведующих, чьи имена прочно вошли в «Кто есть кто» хирургии.
– Проверим систему. – Мэттью нажал на кнопку.
Из-за занавесок появились экраны, в помещении возникло затемнение, а из приспособления, которое я поначалу принял за кофейный столик, вырос проектор. Констанс, единственная женщина в нашей группе, закатила глаза, давая понять, что такая демонстрация показалась ей неуместной.
Когда мы прибыли в аудиторию, где должна была состояться конференция по вопросам заболеваемости и смертности, Мэтт извинился:
– Мне надо переодеться. Доктор Стоун строго следит за этим. Он даже на обходах требует, чтобы мы снимали хирургическое.
Аудитория представляла собой уменьшенный вариант кинотеатра «Адова» из Аддис-Абебы, только обитые бежевой шершавой тканью кресла были удобнее. Они располагались по восходящей, так что из задних рядов, где сели мы, будущие интерны, все было отлично видно. Целый набор панелей для просмотра рентгенограмм был встроен в стену за кафедрой. Врач-резидент загружал пленки, нажатием на педаль переменяя панели.
Констанс оказалась рядом со мной. Позади нас расположилась стайка студентов-медиков в коротких белых халатах. Я уж и забыл, что студенты-медики существуют на свете. У врачей-резидентов халаты были длиннее и лица не такие безмятежные, как у студентов. У врачей-ординаторов халаты были самые длинные, и пришли они позже остальных. Мы, прибывшие на собеседование, в своих темных костюмах смотрелись пингвинами в окружении белых медведей. Дипак регулярно собирал нас на совещания, но здесь чувствовалась традиция, установившийся порядок, который не менялся десятилетиями.
– Говоришь, из какого ты вуза? – осведомилась Констанс. Я краем уха уже слышал, что она стажируется в Бостоне, только в другой больнице.
– Я учился в Эфиопии, – ответил я.
Судя по всему, она охотно пересела бы от меня подальше.
Томас Стоун не смотрел на толпу, когда входил, он и так знал, что людей собралось немало. Он казался выше, чем тогда, в операционной, росту почти такого же, как я или Шива. В аудитории сделалось тихо. Руки он засунул в карманы белого халата. На свое место он проскользнул легко, его движения напомнили мне Шиву. В первом ряду он был один. Я сидел далеко за ним и сбоку, так что видел его в профиль. Впервые я как следует разглядел своего отца. Меня бросило в жар; изучать его бесстрастно, как подобает клиницисту, было невозможно. Мысли мои неслись вскачь, сердце колотилось, я даже испугался, что выдам себя, поэтому отвернулся и попробовал успокоиться. Когда я снова посмотрел на него, Стоун сжимал в руке какую-то бумажку, было совсем незаметно, что одного пальца недостает. Он был шатен с седыми висками, на лице резко выделялись желваки, словно ему часто доводилось стискивать челюсти. Тот глаз, который я видел, глубоко запал. Голову мой отец держал очень прямо.
Не могу сказать, какая была повестка дня, что обсуждали. Я сидел рядом с излучающей высокомерие Констанс, глядел на Томаса Стоуна и чувствовал, что некий предохранитель во мне сейчас перегорит и я расшвыряю мебель, заставлю сработать систему пожаротушения, начну выкрикивать непристойности и сорву чинное совещание. Я перестал владеть собой и вцепился в ручки кресла, пережидая, пока ярость, клокотавшая во мне, пойдет на убыль.
– Это я виноват, – повернулся ко мне Томас Стоун, и на миг мне показалось, что он – ясновидящий.
До этого Мэттью, нашего гида, на сей раз представлявшего историю болезни, подвергли резкой критике, но его ординатор и главный врач-резидент не выступили в его защиту, и он принял основной удар на себя. Когда со своего места поднялся Стоун, выкрики стихли.
– Да, вина лежит на мне. Несомненно, мы можем поднять уровень хирургии. Я устанавливаю видеокамеры в двух травмопунктах. Хочу, чтобы мы отсмотрели все поступающие крупные травмы. Все ли как надо? Под рукой ли эндотрахеальная трубка или надо сделать три шага, чтобы ее взять? Не придется ли искать инструмент, который обязан быть на месте? Не отвлекаем ли мы друг друга праздной болтовней? Чье присутствие излишне? Верный ли метод лечения избран? Вот вечный вызов.
Он вытащил из кармана бумажку и развернул.
– Я беру на себя ответственность за все, что описывается в этом письме.
Он говорил с легким британским акцентом. Годы, проведенные в Америке, сгладили произношение, но резкие интонации так и не появились. Когда они говорили с Дипаком в операционной, я вообще никакого акцента не заметил.
– Это письмо я получил от матери скончавшегося пациента. Я сделаю все, чтобы такое не повторилось. Вот что она пишет. «Доктор Стоун. Ужасная смерть моего сына – невосполнимая утрата, может быть, только время сгладит мою потерю. Сейчас у меня перед глазами его последние минуты. Я видела, что мой сын напуган и ему не к кому обратиться со своим страхом. Но меня грубо попросили выйти вон. Единственным человеком, проявившим сострадание, оказалась медсестра. Она взяла его за руку и сказала: «Не волнуйся, все будет хорошо’! Все прочие не выказали никакого участия. Я понимаю, доктора были заняты его телом и лучше бы ему находиться без сознания. Врачей волновали только его грудь и живот, а не страхи маленького мальчика. Да, он был взрослый, но в такую минуту он превратился в перепуганного мальчишку. Мой сын и я всех раздражали. Вашим врачам надо было только, чтобы я удалилась, а сын затих. Их желание в конце концов исполнилось. Доктор Стоун, вы глава хирургического отделения и, скорее всего, сам родитель. Не кажется ли вам, что ваши врачи обязаны подбадривать пациента? Ведь больному станет легче. Последнее сознательное воспоминание моего сына – люди, которые игнорируют его. А мое последнее воспоминание о нем – мальчишка, который с ужасом смотрит, как его мать выводят. Этот образ я не забуду до гробовой доски. Тот факт, что доктора врачуют тело, не оправдывает их пренебрежения к душе».