Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы.
Шрифт:
Поразительно, но Великий инквизитор, творящий расправу в Севилье XVI века, имеет своим прототипом отнюдь не исторического, вроде снискавшего недобрую славу доминиканца Торквамеды (1420–1498), первого "великого инквизитора", а вполне конкретных литературных прототипов. Один из них, главный, удивительным образом больше ста лет оставался совершенно в тени, хотя при этом, что называется, лежал на поверхности. Речь идет о поэме самого близкого друга Достоевского Аполлона Майкова "Приговор", снабженной подзаголовком "Легенда о Констанцском соборе". Там — Легенда о Великом инквизиторе, окрещенная поэмой, здесь — поэма, окрещенная "Легендой о Констанцском соборе".
Аполлон Майков действительно был самый близкий друг и единомышленник Достоевского. Н. фон Фохт вспоминал, как, покидая квартиру Достоевского (дело было во время работы над "Преступлением и наказанием"), он встретил Майкова: "Когда мы спускались по лестнице, нам навстречу попал высокий господин, с длинными волосами, в золотых очках и в фетровой шляпе с широкими полями. Ф. М. Достоевский весьма дружески с ним поздоровался
В своей поэме Майков пишет о приговоре, что католический собор вынес еретику Яну (Иогану) Гусу (1371–1415), популярному чешскому проповеднику начала XV века, которого в XVI веке рассматривали уже как предшественника протестантской Реформации.
Майков написал "Приговор" в 1860 году, за восемь лет до того, как у Достоевского зародился замысел романа "Атеизм", из которого впоследствии и развились "Братья Карамазовы" с Легендой о Великом инквизиторе. И впервые об этом замысле Достоевский сообщил именно Майкову, в письме от 11 октября 1868 года: "Здесь у меня на уме теперь огромный роман, название ему "Атеизм" (ради Бога, между нами), но прежде, чем приняться за который, мне нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных…"
Инквизитор в романе фактически — католик-атеист, олицетворение порочности притязаний папы на вселенскую власть и пагубности социалистических учений, обещающих людям материальное изобилие вне всякой связи с духовным здоровьем. 18 мая 1871 года Достоевский писал H. H. Страхову: "…Взгляните на Парижскую коммуну… В сущности, все тот же Руссо и мечта пересоздать вновь мир разумом и опытом (позитивизм). Они желают счастья человека и остаются при определении слова "счастье" Руссо, т. е. на фантазии, не оправданной даже опытом. Париж пожара есть чудовищность. "Не удалось, так погибай мир, ибо коммуна выше счастья мира и Франции". Но ведь им (да и многим) не кажется чудовищностью это бешенство, а, напротив, красотою. Итак эстетическая идея в новом человечестве помутилась. На Западе Христа потеряли (по вине католицизма), и оттого Запад падает, единственно оттого. Идеал переменился, и как это ясно!" В "Приговоре" же Достоевский нашел великолепный поэтический материал для иллюстрации своей концепции о сознательном отказе от свободы у западных католиков и социалистов.
В майской поэме "грозный сонм князей имперских", "кардиналы и прелаты", осудив Гуса, спорят, какой казни предать еретика. И тут их подстерегает неожиданный соблазн:
Дело в том, что в это время Вдруг запел в кусту сирени Соловей пред темным замком, Вечер празднуя весенний; Он запел — и каждый вспомнил Соловья такого ж точно, Кто в Неаполе, кто в Праге, Кто над Рейном в час урочный… ………………………………… Словом — всем пришли на память Золотые сердца годы. И — история не знает, Сколько длилося молчанье, И в каких странах витали Души черного собранья… Был в собраньи этом старец; Из пустыни вызван папой И почтен за строгость жизни. Вспомнил он, как там, в пустыне, Мир природы, птичек пенье Укрепляли в сердце силу Примиренья и прощенья; И как шепот раздавался По пустой огромной зале, Так в душе его два слова: "Жалко Гуса" прозвучали; Машинально, безотчетно Поднялся он — и, объятья Всем присущим открывая, Со слезами молвил: "Братья!" Но, как будто перепуган Звуком собственного слова, Костылем ударил об пол И упал на место снова; "Пробудитесь! — возопил он, Бледный, ужасом объятый: — Дьявол, дьявол обошел нас! Это глас его проклятый!.. Каюсь вам, отцы святые! Льстивой песнью обаянный, Позабыл я пребыванье На молитве неустанной — И вошел в меня нечистый! — К вам простер мои объятья, Из меня хотел воскрикнуть: "Гус невинен". — Горе, братья!.." Ужаснулося собранье, Встало с местЗдесь католические иерархи глас Божий, призыв к милосердию, подсознательно спровоцированный пением соловья — Божьей птицы, приняли за дьявольское наваждение. "Золотым дням свободы" они предпочли следование догмату, доброму порыву души — казнь того, чье единственное преступление заключалось в свободомыслии. Кардинал-пустынник из "Приговора" — это предтеча Великого инквизитора в "Братьях Карамазовых".
Майков наделил своего героя верой в свою избранность, в особую близость к Богу в силу многолетнего поста и молитвы в пустыне, благодаря "строгости жизни", верой в свое право карать еретиков смертью; Достоевский, наоборот, заставил Великого инквизитора отказаться от избранничества, от свободы, чуть было не обретенной в пустыне, ради обретения власти над массами — инквизиционными аутодафе и материальными соблазнами, хлебом вместо веры.
У Майкова жертвой инквизиции выступает реальная человеческая личность, предшественник протестантской Реформации, человек одного с участниками Констанцского собора западного мира, хотя и славянин (славянофил Майков славянство во многом противопоставлял католичеству, хотя западные славяне, как известно, католики). Гус здесь ни в коем случае не "заместитель" Христа, его судьба — лишь повод для Божьего призыва к милосердию, который старик кардинал и его товарищи смогли заглушить в своем сердце, представить дьявольскими кознями.
У Достоевского действие уже перенесено в эпоху Реформации, в Испанию, где ярче всего пылали костры инквизиции. Противником Великого инквизитора выступает уже сам Иисус Христос. И в финале сильнее всех, логически безупречных, казалось бы, аргументов старца становится единственный поцелуй его молчаливого пленника. Этот поцелуй побуждает Великого инквизитора отпустить Христа. Вся стройная система аргументов рушится от одного проявления любви и доброты, милосердие тут одерживает победу.
Следует подчеркнуть, что есть прямое свидетельство знакомства писателя с Приговором. 15/27 мая 1869 года из Флоренции Достоевский писал А. Н. Майкову: "…В этом ряде былин, в стихах (представляя себе эти былины, я представлял себе иногда Ваш "Констанцский собор") — воспроизвести, с любовью и с нашею мыслию, с самого начала с русским взглядом — всю русскую историю, отмечая в ней те точки и пункты, в которых она, временами и местами, как бы сосредоточивалась и выражалась вся вдруг, во всем своем целом. Таких всевыражающих пунктов найдется, во все тысячелетие, до десяти, даже чуть ли не больше. Ну вот схватить эти пункты и рассказать в былине, всем и каждому, но не как простую летопись, нет, а как сердечную поэму, даже без строгой передачи факта (но только с чрезвычайною ясностью), схватить главный пункт и так передать его, чтоб видно, с какой мыслию он вылился, с какой любовью и мукою эта мысль досталась. Но без эгоизма, без слов от себя, а наивно, как можно наивнее, только чтоб одна любовь к России била горячим ключом".
По мнению Г. П. Пономаревой, высказанному в статье "Провиденциальная идея у Достоевского", "упоминание писателем баллады, или былины, "Констанцский собор" ошибочно: судя по интересующей его идее, это "Клермонтский собор" (1853), заканчивающийся так:
… нам пришлось на долю Свершить, что Запад начинал; Что нас отныне Бог избрал Творить его святую волю; Что мы под знаменем креста Не лицемерим, не торгуем, И фарисейским поцелуем Не лобызаем мы Христа… И может быть, враги предвидят, Что из России ледяной Еще невиданное выйдет Гигантов племя к ним грозой, Гигантов — с ненасытной жаждой Бессмертья, славы и добра. Гигантов — как их мир однажды Зрел в грозном образе Петра.Еще в 1850-х годах, прочитав эту балладу, Достоевский писал А. Майкову: "Как хорошо окончание последней строки Вашего "Клермонтского собора". Да! разделяю с Вами идею, что Европу и назначение ее окончит Россия!"
Замечу, что в том же письме А. Н. Майкову Достоевский в последний раз упоминает об "Атеизме", из которого и развилась в конечном счете Легенда о Великом инквизиторе: "Писал я Вам или нет о том, что у меня есть одна литературная мысль (роман, притча об атеизме), пред которой вся моя прежняя литературная карьера — была только дрянь и введение и которой я всю мою жизнь будущую посвящаю? Ну так мне ведь нельзя писать ее здесь; никак; непременно надо быть в России. Без России не напишешь".