Рассказ о непокое
Шрифт:
Люди в зале передо мной рыдали, не сдерживаясь, и я тоже не стыдился своих слез.
Такова была моя юбилейная речь на торжественном собрании по поводу двадцатипятилетия УССР.
Я закончил свое выступление тем, что нет и не может быть ни одного человека среди нас, украинцев, ни одного среди наших братьев по классу в дружественных советских республиках, кто не жил бы сейчас единым стремлением — уничтожить врага, отвоевать родную землю.
Потом все, что было после окончания официальной части собрания, мне видится словно в тумане: незнакомые люди мне жали руку, обнимали, плакали у меня на плече. Какая-то студентка схватила листки моего доклада, который я так и не прочитал, должно быть думая, что это текст произнесенной речи, и исчезла.
Я
Потом я пришел домой и при свете каганца, потому что в доме, где я жил, электричества не было, написал рассказ "Десятая смерть".
Должен сказать, что год эвакуации был у меня не только заполнен разными делами, так сказать, организационного, общественного порядка, но и творчески насыщен чрезвычайно. За тот год я написал и опубликовал в украинских газетах и журналах, выходивших в Москве и Уфе, а также и в газетах русских тридцать восемь рассказов. Я закончил также повесть, работа над которой оборвалась в день начала войны; действие я довел до дней войны в оккупированной Одессе, название повести дал "Невоеннообязанные". Эта повесть и до сих пор лежит в моем архиве. Кроме того, ко мне дважды приезжали из эвакуированной в Среднюю Азию киевской киностудии (раз Сирота, раз Михайло Коваленко) и уговорили меня взяться за сценарии. Я написал два, оба легли мертвым грузом, хотя и были "приняты и одобрены", — так, впрочем, и ведется в кинематографии, да и, по правде говоря, не до того было киностудии в тех трудных условиях. Ну и, разумеется, я писал много статей и выступлении для разных газет, украинских и русских, а также радиопередач для алма-атинской радиостудии или для украинских передач из Москвы.
Но особенно дорога была мне постоянная переписка с товарищами-писателями, находившимися в армии на фронте И не могу забыть, как я был взволнован, когда двумя годами позднее — на пленуме Союза, происходившем в только что освобожденном Киеве, — Сергей Борзенко — герой боев за Крым — в своем выступлении сказал, что он и другие товарищи не забудут писем, которые писал им на фронт Смолич. Упоминаю об этом не для какого-то "самовосхваления" и не для того, чтоб поставить себе в заслугу новый для меня "эпистолярный" жанр, а только для того, чтоб сказать еще раз: в годы войны люди тянулись друг к другу и становились друзьями.
Но перед тем как поставить точку на периоде эвакуации и перейти к дням пребывания в Москве, в непосредственной близости к фронту, и активной работе для освобождения родной земли, — разрешу себе еще одно алма-атинское воспоминание, пускай и совершенно лирическое.
Однажды мне, Паустовскому и еврейскому поэту Квитко предложили поехать в госпиталь для особо тяжело раненных и неизлечимо контуженных, в большинстве обреченных на пожизненную инвалидность.
Эю было в двадцати километрах от города, две тысячи метров вверх — урочище Алма-Арасан, последний населенный пункт под хребтом Ала-Тау: выше поднимаются лишь альпинисты, дальше, на сотни километров, дикий лес и хаос скал, куда не ступала нога человека.
Мы выехали уже в сумерки.
Дорога вилась лесом, точней — пралесом, он стоял белый и торжественный под густым инеем, в глубоких снегах. Но что это был за лес! Таким белым и торжественным мы уже видели его и весной, когда не лютый мороз сковывал его, а пригревало ласковое и жаркое солнце. То был яблоневый лес — первобытный лес диких яблонь, и весной он был облит молоком буйного цветения, так что дыхание захватывало от дурманящего аромата. Отсюда, из этого яблоневого пралеса, и пошло яблоко по земле — по всей Азии, а затем в Европу и на другие континенты.
Мы ехали ущельем, ущелье все сужалось, но яблоневый лес не уступал камню: по обрывам, по высоким скалам яблоньки цеплялись, как цепляется дикий можжевельник, и свисали над кручей раскидистыми, белыми от инея, кронами. Это было дивное зрелище, и, чем дальше, оно становилось все волшебнее: феерическое освещение создавало царство сказки — такое может привидеться только во сне. Над контурами высоченных мрачных скал подымалось прозрачное морозное небо, густо усеянное звездами, — в горном воздухе звезды горят особенно ярко. Они горели так ярко, что под этим звездным светом снега на склонах не просто искрились, а тоже горели — сплошным бледно-голубым светом, словно все огромное пространство на много верст подсвечивалось снизу каким-то мощным огнем. И в этом сиянии вдруг вспыхивала каждая отдельная яблоня — словно загоралась от брошенной голубой искры, и голубой холодный огонь мигом обнимал, охватывал ее всю, от корня до вершины. А потом — когда поднялись мы выше на гору, — произошло настоящее световое чудо: вдруг весь контур огромной горы, что круто подымалась вверх, вспыхнул, как подожженный, и яркая огненная линия побежала куда-то вдаль. Так вспыхивают неоновые лампы на самой обыкновенной рекламе, но как они жалки по сравнению с этой вспышкой — величественной, грозной, как катастрофа, как мировой пожар. Потрясенные, не понимая, что происходит, мы остановили машину. И тогда перед нашими глазами из-за ярко пылающего контура стало вздыматься зарево — сперва лиловое и ярко-желтое, потом лимонное, потом еще более бледное — и горизонт позолотел. Смена цветов происходила мгновенно. Горизонт золотел, свет поднялся к зениту, а затем брызнул на нас через купол горы. Яркий контур горы так же внезапно померк, и прямо против нас… взошло солнце?
Нет, час был вечерний. То не солнце взошло, то взошло из-за горы какое-то другое светило — мы были плохие астрономы и не знали, что это за светило. Так, точно солнце, восходят в горах, в прозрачном воздухе и в тысячекратном преломлении лучей планеты и звезды.
Теперь мы уже видели его, это светило, его яркий голубой свет, потому что и зарево, и сияние, и свечение снегов — все померкло: перед нами на синем ночном небе была просто звезда, большая, яркая, но только звезда.
Мы двинулись дальше, но вскоре дорога кончилась — точно обрубленная, прямо уперлась в крутую стену огромной обрывистой скалы. Обе стены ущелья сошлись углом: ехать дальше некуда было. Мы вышли из машины и растерянно спросили:
— Куда же нам теперь?
— Туда! — Шофер кивнул вверх, лукаво улыбаясь.
Мы тоже задрали головы. Вокруг были лишь крутые стены-скалы, яблоневый первобытный лес на склонах и уступах, вверху — треугольник звездного неба. В этом треугольнике через звездное небо промелькнула какая-то тень, потом метнулась еще раз и стала приближаться — казалось, вот упадет и накроет нас, и мы услышали скрип или присвист. Еще через несколько секунд мы увидели, что сверху к нам опускается какой-то четырехугольный помост. Он покачивался, и над ним тускло поблескивал канат или трос.
Помост — два на два метра, без каких бы то ни было перил или другой ограды, лишь по углам прикреплены тросы, четыре троса сходились над площадкой в один узел, и оттуда другой трос, толщиной в корабельный канат, тянулся вверх. Это был самый примитивный лифт, какой нам случалось когда-нибудь видеть. И нам предложили на него стать и подняться вверх, на несколько десятков метров.
Признаюсь, нам-таки было страшно. Сперва мы стали спинами друг к другу, в центре площадки. Когда "лифт" пошел вверх, наши колени, помимо воли, стали подгибаться, а мы — приседать. Потом мы и вовсе сели, крепко прижимаясь друг к другу: канат вибрировал и площадка покачивалась из стороны в сторону, а нам не за что было даже ухватиться. На этом примитивном "лифте" поднимали высоко вверх носилки с ранеными, персонал лазарета, продукты и вообще все: другого способа сообщения с санаторием "Алма-Арасан", расположенным в двух тысячах метров над уровнем моря, тогда не было.