Рассказ о непокое
Шрифт:
Не припомню точно, какой ответ дал Кулику Семенко на предложение объединиться с нами, но Полищук на такое объединение шел охотно, не раз заводил с нами речь о перспективах будущего журнала занимательного чтения, принимал некоторое участие в составлении упомянутого "проспекта", даже предлагал названия: "Мир и я", "Вечерницы", "Космос" и много еще и требовал, чтобы и он был одним из редакторов журнала. На введение в редколлегию Полищука, а также Семенко, говорил Иван Юлианович, придется, очевидно, пойти, и есть мысль присоединить еще (от бывшего ВУСППа) Кузмича и Кушнарева-Примера: все мы как члены редколлегии будем на равных правах, а ответственным редактором будет значиться Борис Лифшиц. На "объединение" с Полищуком и Семенко Слисаренко поморщился, а возникновение новых фигур — Кузмича и Кушнарева — вызвало бурную отрицательную реакцию и Слисаренко и Йогансена. Тогда Иван Юлианович стал доказывать, что это совершенно необходимо, отнюдь не для контроля или "комиссарствования", уверял
Все эти планы, как уже было сказано, остались только "прожектом", и у читателя может возникнуть вопрос: зачем я о них вспоминаю, раз осуществлены они не были? Но вспоминаю я об этом потому, что мы тогда этим жили, и хочется воскресить атмосферу, которая создалась в литературном житье-бытье на первых шагах деятельности Оргкомитета будущего Союза писателей Украины.
Предложенное "лидерство" среди бывших "попутчиков" футуристического уклона у Майка Йогансена вызвало только смех, что же касается журнала, то он сразу нашелся.
— Ну, ты же понимаешь, — говорил он мне, — я возьму ружье и отправлюсь охотиться на дроф в Прикаспий, а журнал будешь делать ты.
Слисаренко реагировал несколько иначе. Он подкручивал усики и кривил губы:
— Нет, отчего же: я — поручик артиллерии и в случае чего могу ударить из всех орудий.
Настроение у Слисаренко было боевое — он честолюбив, в голове полно идей, руки чесались взяться за работу, он был в расцвете творческих сил, жаждал общественной деятельности.
Тридцать четвертый год был особо знаменательным — год первых писательских съездов: украинского — летом, всесоюзного — осенью.
Украинский съезд, как известно, проходил, так сказать, двумя "заводами", как говорят в полиграфии, когда тираж книги печатают не сразу весь, а в два приема: начинался съезд в Харькове, кажется в июне месяце, заканчивался в Киеве в июле, если не ошибаюсь. И — странное дело — память моя не сохранила почти ничего от того нашего съезда: ни докладов, ни выступлений не помню. Помню только, что выступали с речами уже на киевской сессии Косиор и Постышев — секретари ЦК и Панас Любченко — председатель Совнаркома.
Первый Всесоюзный съезд, который проходил в Москве в сентябре месяце, запомнился мне очень хорошо: доклад Горького был неповторим, действительно на уровне съезда "инженеров человеческих душ". Речи Олеши, Эренбурга, Пастернака, Бабеля, Кольцова, Федина, Бехера, Ясенского, Фадеева и еще многих других не забывались долго, да и до сих пор, после стольких лет, многое из них сохранилось в памяти. Потрясла и надолго взволновала и самая обстановка съезда: многочисленные приветствия, выступления выдающихся деятелей того времени — Шмидта, Ярославского, Стецкого; речи зарубежных писателей и послания съезда — писателям зарубежных капиталистических стран. Две недели длился съезд, и то были две недели жизни яркой, бурной и, я бы сказал, огромного творческого напряжения. Таким сберегла его моя память.
Я был делегатом не с решающим, а только с совещательным голосом, и поэтому не попал на приемы "высшего порядка", куда допускались лишь избранные из делегатов с решающим голосом. Не был, таким образом, и на даче у Горького, не присутствовал на беседе со Сталиным.
Однако на заключительном банкете в огромном зале Дома союзов, где проходил и съезд, мне выпало сидеть рядом с Мальро. Мальро тогда еще не был тем Мальрс, которого мы узнали по его министерской деятельности в правительстве де Голля. В съезде Мальро принимал деятельное участие — выступал раза три и с весьма революционных позиций, высказывал самые горячие симпатии советской литературе, всей советской жизни и вообще строительству социализма. В частности, именно он выступил с протестом по поводу угроз японского императорского правительства японскому театральному деятелю Хиджикато, тоже участвовавшему в работе съезда, и даже произнес горячую речь в поддержку революционных художников Японии. Протест Мальро и заявление о его единомыслии с революционными силами Японии и Китая, так же как и предыдущие его выступления в дебатах, давали основания считать Мальро активным революционером. Поведение на банкете еще усилило это впечатление: Мальро чокался со всеми направо и налево, обнимался и братался с соседями за столом, а случилось так, что на нашем "конце" стола собрался целый "интернационал" писателей из восточных советских республик; Мальро на своем "конце" провозглашал зажигательные тосты, наконец, вскочив на стул — чтоб его видели и могли услышать за всеми столами, сервированными на тысячу человек, — произнес страстную и архиреволюционную речь, чуть не с призывами к мировой революции. Я в то время еще не совсем забыл французский язык, так что без труда понимал, что говорит Мальро, и кое-как мог поддерживать с ним беседу. Книги Мальро тогда не были еще переведены и изданы на русском языке — широко переводить и издавать их начали как раз после съезда, вероятно, именно в результате той позиции, которую Мальро на съезде занял, но на украинский язык Валериан Пидмогильный перевел уже для издательства "ЛІМ" последний роман Мальро, посвященный борьбе китайских трудящихся, во главе с коммунистами, против Чжан Цзолина, Гоминдана и предателя Чан Кай-ши. Вот не запомнилось название романа. Мне дал его прочитать в рукописи Пидмогильный, и книга произвела большое впечатление. Написана она мастерски, проникнута глубоким сочувствием и горячими симпатиями к китайским трудящимся и революционерам. И особую симпатию, которую выказывал Мальро теперь, за столом, к соседям, писателям из азиатских республик, я воспринял тогда как естественное продолжение идейной линии романа. Ведь Мальро несколько лет отдал этой работе, специально ездил в Китай и жил среди китайского народа. Я, конечно, не припомню теперь тех нескольких фраз, которыми мне тогда довелось обменяться с Мальро, но запомнилось, как сказал ему, что читал этот роман и он произвел на меня сильное впечатление. Единственным минусом романа кажется мне то, сказал я тогда, что активную революционную борьбу ведут одиночки: меня особенно поразил эпизод, когда герой романа с бомбой в руках бросается под автомобиль Чан Кай-ши. Мальро ответил: "Одиночки ведут массы, массы идут за одиночками, но… одиночки так и остаются… одиночками". Я ставлю точку в тех местах, где Мальро делал паузы. Непонятно было — с улыбкой или раздраженно он это говорил, потому что лицо его в это время дергалось: у Мальро никогда нельзя было отличить улыбку от гримасы, он страдал тиком, и левая половина его лица все время подергивалась.
Память тогда сберегла привлекательный образ Мальро, и последующая эволюция этого писателя меня — да, видно, и не только меня — сильно озадачивала.
Жить мне выпало во время съезда в гостинице "Первомайская" — существовали еще тогда такие бывшие "меблирашки" (так называемые "меблированные комнаты") на улочке за Красной площадью, как раз против Василия Блаженного — ныне от них и следа не осталось, так же как и от всего квартала: там теперь проходит широкое шоссе. Соседом моим некоторое время был Михайли Семенко.
Семенко, так же, как я, как значительное большинство бывших "попутчиков", имел лишь совещательный голос, и это его очень обижало. Чуть ли не старейший из украинских поэтов, с немалым дореволюционным творческим "стажем", имеющий ряд книг, "глава" украинского футуризма — тоже с дореволюционных времен, активный борец против буржуазного искусства — пускай и наделавший ошибок, о которых, кстати, обещано не вспоминать, — Семенко, разумеется, имел все основания претендовать на полноправное и активное участие в съезде, во всяком случае больше чем, скажем, Щербина (кто знал и помнит такого?) и даже Андрей Хвыля, которые были делегатами от УССР с решающим голосом. Хотя и неисправимый циник в своем отношении к людям и жизненным фактам да и в оценке литературного процесса, был Семенко тяжко оскорблен нанесенной ему обидой. На заседания съезда он почти не ходил — шатался по улицам Москвы или сидел в номере, заводя патефон, приобретенный по талону делегата съезда, и прокручивая единственную имевшуюся у него пластинку — танго "Ах эти черные глаза…"
Как-то поздно вечером — после вечернего заседания, с которого я пришел и на котором Семенко не был, я застал его за столом, перед ним лежала бумага.
— Садись, — сказал он сразу. — Слушай.
Я сел.
— "Германия", — сказал Семенко. — Поэма.
Возможно, я ошибаюсь, может быть, он сказал: поэзороман.
И он начал читать.
То были огромной поэтической силы и такой же горячен ненависти и безграничного презрения строфы: о Гитлере и "третьей силе", что выдвинула тогда Гитлера на историческую арену. То были строфы, исполненные высокой патетики и столь же глубокого сочувствия к трагедии Германии после прихода к власти фашизма. Признаюсь: именно тогда — и только лишь тогда — я понял, что Семенко — настоящий поэт, а не просто лодырь, трюкач и хохмач, каким мне представлялся.
Так я ему прямо и сказал, глубоко взволнованный.
Михайль прочитал мне тогда, конечно, не всю поэму — она еще и не была дописана до конца: тогда, в номере меблированных комнат, Михайль прочитал мне лишь первые отрывки из будущей поэмы. Первую часть этого большого поэтического произведения несколько месяцев спустя Семенко прочитал в Харькове, в клубе писателей, слушала его чуть ли не вся писательская организация. Думаю, товарищи, которые слышали ее тогда, разделят со мной впечатление, которое она произвела. То был настоящий поэтический шедевр — лучшее, что создал Семенко за всю свою долголетнюю поэтическую практику. И своей идейной насыщенностью, и поэтическим уровнем вещь эта свидетельствовала о настоящей, как говорили тогда, "перестройке"; с путаных тропок поэтической эквилибристики выводила поэта на широкий путь поэзии реалистического звучания. Ничего общего в своей поэтике не имела она с прежней футуристической поэзией Семенко. Такую вещь, на такой высоте поэтического и идейного звучания мог создать только мастер поэтического слова и образа, писатель высокой культуры, широкой эрудиции и богатого жизненного опыта.