Рассказ Служанки
Шрифт:
Но мы не заходим, мы стоим на дорожке, глядя на церковный двор. Древние надгробия на месте — выветренные, разъеденные, с черепами и скрещенными костями, memento mori [19] ; с пухлолицыми ангелочками; с крылатыми песочными часами, дабы напомнить нам, что смертное время проходит; с ивами и урнами из позднейших времен, дабы скорбеть.
Надгробий не тронули, и церковь тоже. Их оскорбляет только новейшая история.
Гленова склонила голову, будто молится. Она ежедневно так делает. Может, думаю я, у нее тоже кто-то умер, кто-то конкретный — мужчина, ребенок. Но верится не вполне.
19
Помни о смерти (лат.) — форма приветствия, которым обменивались при встрече монахи ордена траппистов (осн. 1664).
Но ведь и я, наверное, так выгляжу. А как иначе?
Мы отворачиваемся от церкви, и вот оно — то, ради чего мы взаправду сюда пришли: Стена.
Стене тоже сотни лет; по крайней мере, больше сотни. Как и тротуары, она из красного кирпича и когда-то, вероятно, была проста, но красива. Теперь на воротах часовые, над стеной взгромоздились уродливые новые прожекторы на железных столбах, и колючая проволока понизу, и битое стекло вросло в цемент поверху.
По своей воле в эти ворота никто не заходит. Меры предосторожности — ради тех, кто попытается выйти, хотя изнутри добраться до самой Стены, мимо электронной сигнализации, почти невозможно.
Возле главных ворот болтаются шесть новых тел — повешенные, руки связаны спереди, головы в белых мешках склонены на плечи. Видимо, с утра пораньше проводили Мужское Избавление. Я не слышала колоколов. Наверное, привыкаю.
Мы останавливаемся разом, будто по сигналу, и смотрим на трупы. И ничего, что смотрим. Нам и полагается смотреть, они затем и висят на Стене. Чтоб их увидело как можно больше народу, они порой висят по несколько дней, пока не появится новая партия.
Висят они на крюках. Для этого крюки и вмонтированы в кирпичную кладку. Не все крюки заняты. Они похожи на инструменты для безруких. Или на стальные вопросительные знаки, перевернутые и опрокинутые набок.
Хуже всего — мешки на головах, хуже, чем были бы лица. Из-за них мужчины — будто куклы, которых еще не раскрасили, будто пугала — в некотором роде они и есть пугала, их задача — пугать. Или будто их головы — мешки, набитые однородной массой, мукой или тестом. Потому что головы явно тяжелы, явно инертны, гравитация тянет их к земле, и больше нет жизни, что их выпрямит. Эти головы — нули.
Правда, если смотреть долго-долго, как мы сейчас, под белой тканью разглядишь контуры черт, словно серые тени. Головы снеговиков, угольки глаз и морковные носы выпали. Головы тают.
Но на одном мешке кровь, просочилась сквозь белую ткань там, где полагалось быть рту. Получается другой рот, маленький, красный — словно толстой кисточкой нарисовал малыш в детском саду. Так малыши представляют себе улыбку. И эта кровавая улыбка в итоге приковывает взгляд. Все-таки не снеговики.
Мужчины — в белых халатах, как ученые и врачи из прошлого. Ученые и врачи — не единственные, есть и другие, но утром, видимо, сцапали их. У каждого на шее плакат — надпись, за что казнены: изъятие человеческого зародыша. Значит, врачи из прежних времен, когда такие вещи были законны. Творцы ангелов, вот как их называли: или иначе как-то? Их нашли, перерыв больничные архивы или — вероятнее, потому что больницы принялись уничтожать картотеки, едва
Эти люди, говорят нам, были все равно что военные преступники. Их не оправдывает то, что их занятия были тогда законны: их преступления ретроактивны. Они творили зверства, они будут назиданием для остальных. Хотя вряд ли это необходимо. Сейчас ни одна женщина в здравом уме не станет предотвращать рождение, раз уж ей повезло зачать.
Нам полагается презирать и ненавидеть эти трупы. Но и чувствую иное. Тела, что болтаются на Стене, — путешественники во времени, анахронизмы. Пришельцы из прошлого.
Во мне только пустота. Я чувствую, что не должна чувствовать, — больше ничего. Отчасти облегчение, потому что среди них нет Люка. Люк не работал врачом. Не работает.
Я гляжу на эту красную улыбку. Краснота улыбки та же, что краснота тюльпанов в саду у Яснорады, около стеблей, где тюльпаны заживают. Та же краснота, но связи никакой. Тюльпаны — не кровавые тюльпаны, красные улыбки — не цветы, они друг друга не объясняют. Тюльпан — не причина не верить в повешенного, и наоборот. И тот и другой подлинны и существуют взаправдy. И в поле этих подлинных объектов я изо дня в день нащупываю дорогу, каждый день понемногу, приближаясь к итогу. Я так стараюсь различать. Я должна различать. Мне нужна ясность — в мозгу.
Я чувствую, как женщина подле меня содрогается. Плачет? А как же благочестие? Мне это знать недопустимо. У меня сжаты кулаки, замечаю я, стиснуты на ручке корзинки. Я ничего не выдам.
Обычное дело, говорила Тетка Лидия, — это то, к чему привык. Может, сейчас вам не кажется, что это обычно, но со временем все изменится. Станет обычным делом.
III
Ночь
Глава седьмая
Ночь — моя, мое время, что хочу, то и делаю, если не шумлю. Если не двигаюсь. Если ложусь и не шевелюсь. Разница между ложиться и лежать. Лежать — всегда пассивно. Даже мужчины раньше говорили: я б уложил ее в койку. Хотя порой говорили: если б она под меня легла. Чистые догадки. Вообще-то я не знаю, как говорили мужчины. Только с их слов.
И вот, значит, я лежу в комнате. Под штукатурным глазом в потолке, за белыми занавесками, между простынями, аккуратно, как и они, и делаю шаг прочь из своего времени. В безвременье. Хотя время — вот оно, и я — не вне времени.
Однако ночью времени нет. Куда я отправлюсь?
Туда, где хорошо.
Мойра сидит на краешке моей кровати, нога на ногу, лодыжка на колене, в лиловом комбинезоне, в ухе одинокая висюлька, золотые ногти — эксцентричности ради, в коротких пожелтевших пальцах сигарета. Пошли пива выпьем.
Ты мне пепел в кровать сыплешь, сказала я.
А ты ее чаще заправляй, ответила Мойра.
Через полчаса, сказала я. Назавтра мне сдавать реферат. Что это было? Психология, английский, экономика. Тогда мы такое учили. На полу в комнате обложками вверх валялись раскрытые книги, тут и там, этак затейливо.