Рассказы и крохотки
Шрифт:
От тех месяцев-лет стал Павел Петрович всё окружающее воспринимать как-то не вполноту, недостоверно, будто омертвели кончики всех нервов, будто попригасли и зрение его, и смех, и обоняние, и осязание – и уже навсегда, без возврата. Так и жил. В постоянном пригнёте, что райком разгневается за что – и погонят со службы неблагонадёжного безпартийца. (Хорошо, если не арестуют.) И гневались не раз, и теми же омертвелыми пальцами подал заявление в партию, и с теми же омертвелыми ушами сиживал на партийных собраниях. Да какая безалаберность не перелопачивала
И с этими навсегда притупленными чувствами Павел Петрович не вполноту ощутил и отправку на войну в августе сорок первого, младшим лейтенантом от прежних призывов. И с тем же неполночувствием, как чужой и самому себе, и своему телу, воевал вот уже четвёртый год, и на поле лежал под Ленинградом, тяжело, пока в медсанбат да в госпиталь. И как до войны любой райкомовский хам мог давать Кандалинцеву указания по селекции, так и на войне уже никогда не удивлялся он никаким глупым распоряжениям.
Вот и война кончилась. Как будто пережил? Но и тут малочувствен оставался Павел Петрович: может, ещё и убьют, время осталось. Кому-то ж и в последние месяцы умирать.
Неомертвелое – одно чувство сохранилось: молодая жена, Алла. Тосковал.
Ну, как Бог пошлёт.
9
Сани шли без скрипа, по теплу. Чуть кони фыркнут.
Ночь становилась посветлей: за облаками – луна, а облака подрастянуло. Видны – где вроде лесочки, где поле чистое.
Прикрывая снопик ручного фонарика рукавом полушубка, Боев поглядывал на карту, – по изгибам их заметенной полевой дороги определяя, где расставаться с комбатами, и каждый на свой НП, по снежной целине.
Кажется, вот тут.
Касьянов и Прощенков соскочили с саней, подошли.
– Так не очень от меня удаляйтесь, не больше километра. Работать вряд ли придётся, наверно с утра передвинут. Ну всё же, на разный случай, покопайте.
И – разъехались. Лошади брали уверенно. Местность – маловолнистая, тут и высотку не сразу выберешь. Если до утра не свернут – надо будет подыскать получше.
И всё так же – ни звука. Ни – передвинется какая чернота в поле.
Кого любишь, того и гонишь. Позвал сметливого Останина:
– Ванечка, возьми бойца, сходи вперёд на километр – какой рельеф? И не найдёшь ли кого? Да гранаты прихватите.
Останин с вятским причмоком:
– Щас в поле кого издали увидишь – не окликнешь. «Кто это?» – а тебя из автомата. Или, снарошки: «Wer ist da?», а тебя – свои же, от пуза.
Ушли.
А тут – вытащили кирки и лопаты, помахивали. Верхний слой уковало, как и на могилах сегодня. Лошадей отвели за кустики. Радист, рация на санях, вызывает:
– Балхаш, Балхаш, говорит Омск. Дай Двенадцатого, Десятый спрашивает.
Двенадцатый – Топлев – отзывается.
– Из палочек нашли кого?
– Нету палочек, никого, – очень озабоченный голос.
Вот так т'aк. Если и вкруг Адлига пехоты до сих пор нет – и у нас её нет. Где ж она?
– А что Урал?
– Урал говорит: ищите, плохо ищете.
– А кто именно?
– Ноль пятый.
Начальник разведки бригады. Ему б самому тут и искать, а не в штабе бригады сидеть, за тридцать вёрст. Да что ж они с места не сдвинулись? Когда ж – тут будут?
Копали трудно.
Ну, да окопчика три, не в полный профиль. Перекрывать всё равно нечем.
Проворный Останин вернулся даже раньше, чем ждался.
– Товарищ майор. С полкилометра – зап'aд в лощину. И она, кажись, обхватом справа от нас идёт. А я налево сходил, наискосок. Вижу, фигуры копошатся. Еле опознались: заматерился один, катушка у него заела, – так и услышал: свои.
– Кто же?
– Правый звукопост. Тут до них одной катушки нам хватит, и будет прямая связь с центральной. Хорошо.
– Ну что ж, тогда тянем. Пусть твой напарник ведёт.
Да – по кому пристреливаться? И с какой привязкой, все координаты на глазок.
– А больше никого? Пехоты нет?
– И следов по снегу нет.
– Да-а-а. Двенадцатый, Двенадцатый, ищи палочки! Разошли людей во все стороны!
10
Теперь стало повидней малость: и лесок, что от Адлига слева вперёд. И справа прочернел лес пораскидистей – но это уже, очевидно, за большой тут лощиной.
А штаб бригады перестал отзываться по рации. Хорошо, наверно уже поехали. Но не предупредили.
Топлев очень нервничал. Он и часто нервничал. Он-то был старателен, чтобы всё у него в порядке, никто б не мог упрекнуть. Он – малой вмятинки, малой прогрызинки в своей службе не допускал, ещё прежде, чем начальство заметит и разнесёт. Да часто не знаешь, чт'o правильно делать.
И сейчас места не находил. То – цепочку охранения проверить. То – к пушкам 4-й и 5-й батареи. Из каждого расчёта дежурят человека по два. А остальные – растянулись по домам. Ужинают? – есть чем в домах. Прибарахливаются? – тоже есть, а в батарейном прицепе всё уложится. (Осталось в деревне несколько стариков-старух, ничего возразить не смеют.)
Это просто несчастье, что разрешили из Германии посылки слать. Теперь у каждого солдата набухает вещмешок. Да не знает, на чём остановиться: одного наберёт, потом выбрасывает, лучшего нашёл на свои пять килограмм. Топлеву было это всё – хоть и понятно, но неприятно, потому что делу мешало.
То – уходил к дивизионной штабной машине, на окраину Кляйн Швенкиттена. Там рядом, в домике, и кровать с пуховой периной, растянись да поспи, ведь уже за полночь. Да разве тут уснёшь?
За облаками всё светлело. Мирно и тихо, как не на войне.