Рассказы и сказки
Шрифт:
– Ушла, - ответил один из всадников. - Должно, отседова верстов пять-шесть.
– А сзади кто-нибудь есть?
– Никого. Мы последний разъезд. Мы все время были в соприкосновении с болгарскими авангардами. Тут ихних два эскадрона. А вы кто такие?
– Мы отставшие, - сказал Блох. - Артиллеристы. Он контужен. Последними ушли с наблюдательного пункта.
Голос сказал что-то неопределенное, вроде "ага". Кавалеристы минуту постояли и потом тихонько тронулись, сворачивая на большую дорогу.
– Подождите! - закричал им вслед Блох с отчаянием. - Может быть, у вас есть лишняя лошадь? Мы артиллеристы. Умеем ездить. Он контужен.
Кавалеристы опять позадержались, и тот же голос сказал:
– Лошадей нет. Идите в деревню Пантелеймон-Десус, отседова верстов
Пока мы были с людьми, я был спокоен, но чувствовал, что, если эта последняя горсточка "своих" бросит нас, меня охватит тяжелое, черное отчаяние, и я уже почти осязал, как оно шевелится на дне моей души, подобно огромному угловатому камню. Внезапно мне представилось, что мы легко можем отстать от разъезда, потерять дорогу, заблудиться в этой чернильной темноте.
– Поезжайте шагом, чтобы мы не отстали... А то хоть пропадай.
– Держитесь прямо по дороге. Верстов восемь, - отозвался голос, и разъезд тихонько тронулся.
Мы пошли за ним крупным шагом, кусая со злости губы до крови, когда скользкая дорога и стоптанные сапоги заставляли нас падать, цепко хватаясь друг за друга пальцами дрожащих рук. Внезапно разъезд перешел с шага на рысь и скрылся в темноте. Мы ничего не успели подумать. Мы не сказали друг другу ни слова и все шли и шли, придавленные, напрягая последние силы, думая только о том, что, может быть, за селом дорога будет лучше. Возле некоторых домов воздух был насыщен запахом разлитого спирта, от которого кружилась голова и тошнило. Здесь, вероятно, уходящие солдаты громили погреба, выкатывали бочки, разбивали прямо посреди улицы прикладами. Земля была пропитана дрянной румынской водкой, от которой разило не то перцем, не то чесноком. Скоро мы вышли в поле. Дорога сделалась немного лучше, ровнее. Чутьем затравленного зверя угадывая направление, видя перед собой только черное поле и небо, которое было едва посветлее поля, мы шли изо всех сил. От быстроты и напряжения наши мозги, казалось, колотились о стенки черепа, и это причиняло тупую боль. Местность была совершенно ровная, и только в одном месте мы прошли мимо большой темной массы, вероятно - кургана. Блох начинал спотыкаться: у него потели ноги, и пот, въедаясь в язву, натертую сапогом, причинял ему страдания. Я чувствовал, что он отстает, но не уменьшал шага. Я слышал позади его нервные спотыкающиеся шаги и представлял себе его перекошенное горбоносое лицо, и это меня непонятно злило. Все ощущения и чувства перелились в эту глухую злость. Я тоже вспотел, и мое грязное тело, искусанное вшами, стало чесаться. Гонка продолжалась десять минут, а может быть, и час, потому что чернота ночи и однообразие ходьбы уничтожали понятие о времени.
Наконец, Блох не выдержал:
– Не спешите! Я не могу поспеть за вами.
– Можете! - отрезал я грубо.
– У меня ноги вспотели и адская боль, - сказал он жалобно.
– А почему у меня не вспотели?
Он вспыхнул:
– Вы не смеете меня бросать! Постойте!
– Никто вас не бросает. Идите быстрее.
– Я не могу.
– Можете.
И вдруг он разразился самой ужасной циничной бранью, осыпая меня упреками за то, что я хочу от него избавиться, бросить его на произвол судьбы. Он выкрикивал истеричным голосом:
– Я понимаю... Пока у меня был кофе, я вам был нужен... А теперь... конечно... Отдайте кофе! Вы хотите его взять себе.
Я вырвал из сумки жестянку с его кофе и бросил ему в лицо, но не попал. Жестянка пролетела мимо и упала с легким стуком куда-то в грязь. Я круто повернулся и пошел еще быстрее. Он заговорил упавшим голосом мне вслед:
– Хорошо, пусть я пропадаю... Пусть... Это на вашей совести...
Впереди блеснул огонек и погас. Я остановился. Как будто бы заржала лошадь и послышался тонкий свист. У меня упало сердце. Блох, подошедший сзади как призрак, уронил:
– Болгарский разъезд.
Мы долго стояли и потом тихо пошли, и нам все чудился тонкий свист и все казалось, что опять блеснет огонек.
IV
Я не знаю, сколько времени мы шли. Мне казалось, что я бесконечно пересекаю вокзальную площадь и что
– Земляки, какой части? - спросил Блох, когда мы проходили мимо одного костра.
Нам ответили номер какой-то незнакомой дивизии.
У другого костра то же самое.
И всё здесь были солдаты, отставшие от своих частей, оборванный, голодный сброд, который всегда плетется в хвосте разбитой, отступающей армии.
Мы подошли к большому костру, возле которого сидели и лежали беженцы. Сразу успокоились и почувствовали себя в безопасности, потому что вокруг были огни и много людей. Было, вероятно, уже часа три. Ноги наливались свинцом, веки смыкались, и хотелось прямо броситься на землю и спать. В стороне белела стена хаты. Было холодно. Мы пошли к ней. На пороге Блох вынул из кармана свечу, зажег ее и придавил щеколду. Дверь растворилась. Блох вошел в нее, держа свечу перед собой в вытянутой руке, и вдруг с криком бросился назад. Свеча прыгала у него в руке.
– Ради бога... Посмотрите, там...
Я подошел к двери и, не переступая порога, заглянул в сени. В сенях на глиняном полу лежал труп мужчины в крестьянской рубахе. Голова его, белая, как воск, касалась дверного косяка, на лбу темнело красное пятно, под глазами лежали синие тени, и грязные ноги, тоже восковые, раскинулись в стороны, показывая ногти больших пальцев. Возле него на полу лежали черные перчатки и женская шляпа с вуалью. Я захлопнул дверь и побежал за Блохом к костру. Старая морщинистая румынка увидела наши лица, поняла все и что-то стала объяснять, показывая на дверь дома. Мы ничего не понимали, а она делала большие глаза и старалась нам втолковать. Два слова, которые она произносила в сотне других, объяснили нам все: "Болгар... шпион".
На дворе было холодно. Мы забрались в амбар и легли прямо в теплый овес.
– Почему перчатки и шляпа? - спросил Блох шепотом.
Я не ответил. Мне было страшно и все мерещился труп. Потом мы начали засыпать, а наутро долго вытряхивали из своей одежды овес и опять шли.
Местность изменилась, стала волнистой и живописной. Я опять стал думать о доме, о родном городе и о море. Меня опять стали, как навязчивый кошмар, преследовать картины сытой, мирной жизни. Я представлял себе, как теперь хорошо кататься на лодке, ловить бычков или играть в теннис. Мне представлялись прогулки по загородным дачам, уже пустым и таинственным. В душе моей пели шорох сухих листьев, скрип гравия под ногами и нежный женский голос. Я представил себе почему-то с необычайной яркостью симфонический концерт в городском саду. Раковина для музыкантов блестит внутри мокрыми глянцевитыми пятнами от электрических фонарей. Фонари сверкают ослепительными звездами и освещают неподвижные зеленые акации, которые на фоне неба, черного, как тушь, похожи на декорации. Вокруг - сытые, веселые люди, которые только что наслаждались мороженым, а теперь будут наслаждаться музыкой. Оркестр начинает играть. Сильные, красивые звуки, то муаровые, то свирельные, сплетаются в почти осязаемый узор, и как будто ухо различает их цвета: красный, лиловый, голубой, хрустальный. Это Чайковский - "Двенадцатый год".
Какая красота!
– Не торопитесь! У меня болит нога, - сказал Блох.
Я посмотрел на его грязное, изможденное лицо, худую, залитую снизу грязью шинель и сказал:
– Какая ложь!
– Что ложь? - спросил Блох.
– Да все! - сказал я. - Вы слыхали "Двенадцатый год" Чайковского?
– Слыхал.
– Какая мерзость!
Меня душила злоба.
– Красота, красота!.. Неужели же и эту дрянь, вот все это - эти трупы, и вши, и грязь, и мерзость - через сто лет какой-нибудь Чайковский превратит в чудесную симфонию и назовет ее как-нибудь там... "Четырнадцатый год"... что ли! Какая ложь!