Рассказы и сказки
Шрифт:
– Ладно уж, - улыбнулся Воронов, ссыпая мелочь в кошелек и надевая затем шляпу. - Пойду себе потихоньку. До свиданья.
– До свиданья, Николай Николаевич. Захаживайте.
– Да вот скоро, наверное, новый роман принесу. Рубля на два. В Москву будем его посылать.
– Пошлем и в Москву, самым аккуратным образом.
– Ну, я пошел. До свиданья.
– Подождите, Николай Николаевич, - сказал вдруг чиновник. - Знакомы мы с вами уже бог знает сколько лет, уже, должно быть, десятка полтора ваших романов и повестей прошли через мои руки, знаю, что вы, так сказать, известный писатель и все такое, а, представьте, до сих пор
– А в самом деле, - рассмеялся писатель. - Ведь, в сущности говоря, мы уже старые знакомые. - Он задумался. - А знаете что? Приходите-ка вы ко мне как-нибудь в воскресенье. Пообедаете. Я вам дам что-нибудь из своих книг. У меня по воскресеньям собираются.
Воронову понравилась эта мысль, и он ее немного развил:
– В самом деле, приходите-ка. Не стесняйтесь. Я буду очень рад. Так давно знакомы, а встречаемся лишь при исполнении служебных обязанностей. Все будут очень рады. Так мы вас ждем. Часика в два, в три.
– Спасибо, зайду. Мне очень приятно. Зайду.
– Заходите. Ну, еще раз до свиданья.
Воронов вышел из конторы и, не торопясь, пошел домой по шоссе, вдоль цветущих и благоухающих садов, из-за которых временами появлялась белоснежная железная конструкция нового маяка с нижними опорами, выкрашенными суриком. Он лето и зиму жил на собственной даче над морем. По дороге он сдвинул велюровую шляпу на затылок, заложил за плечи трость, забросил на нее раскинутые руки и таким образом, отчасти напоминая распятие, стал обдумывать следующую главу нового романа, которая должна была происходить в ателье модного художника среди веселой богемы, и через десять минут забыл о почтовом чиновнике, который до самого воскресенья от восьми до двенадцати и от двух до шести аккуратно сидел у себя за деревянной решеткой, приклеивая марки, взвешивая на весах пакеты, писал квитанции, много курил, скучал и думал о Воронове. Ему очень хотелось посмотреть, как живет такой необыкновенный, даже несколько таинственный человек, как писатель, сочиняющий повести и романы, которые потом набираются в типографиях, печатаются и дорого продаются в книжных магазинах совсем чужим, посторонним людям.
В воскресенье Игнатий Иванович особенно старательно умылся, причесался, ярко расчистил сапоги и в два часа отправился к Воронову. Его встретила жена писателя, женщина, похожая на императрицу Екатерину Вторую, но в пенсне и с очень любезным лицом.
– Вы к Николаю Николаевичу? - спросила она, всматриваясь в Игнатия Ивановича. - Из почтового отделения, по делу?
– Никак нет, не по делу, а по любезному приглашению господина Воронова отобедать.
На один миг в глазах жены писателя мелькнуло изумление, но тут же она улыбнулась еще любезней.
– Ах, вот как! Очень рада. Я жена Николая Николаевича. Он сейчас у себя в кабинете. Пожалуйста, пройдите прямо через столовую в салон, а потом дверь направо.
Она протянула чиновнику красиво изогнутую руку, которую он осторожно пожал, боясь повредить, и хотел поцеловать, но не рискнул. Он прошел через довольно длинный коридор мимо вешалки, на которой висело множество пальто, макинтошей и шляп. В столовой было празднично - полно солнца, цветов в горшках и вазах, а стены салона были увешаны от пола до потолка разноцветными картинами в самых разнообразных, по большей части золоченых рамах и багетах. Из кабинета доносились громкие мужские голоса и смех. Чиновник
– Ну, вот и прекрасно, что пришли! - воскликнул он, протягивая руку. Пообедаете с нами. Позвольте вам представить, господа, это господин... Господин... Одним словом, Игнатий Иванович, из нашей местной почтовой конторы.
Игнатий Иванович стал здороваться с другими гостями. Один из них был низенький, толстенький, с монгольскими глазками и, здороваясь, пробормотал нечто неразборчивое, а другой - сухой, с орлиным носом, как бы заплаканными зоркими глазами и маленькой бородкой, одетый в английский полуспортивный пиджак с большими накладными карманами, - протягивая ему руку в белоснежном крахмальном манжете, отчетливо произнес свою фамилию:
– Карпов.
"Пресвятая богородица, - с восхищением подумал чиновник, - тот самый почетный академик по разряду изящной словесности Карпов! Вот это здорово!"
Он сел в уголке на мягкий пружинный пуфик и сказал Воронову:
– А у вас тут, знаете, как на картинной выставке.
Воронов снисходительно, но не без удовольствия улыбнулся:
– Все это картины моих друзей, художников. Вот, например, Карла Францевича. - И писатель показал на толстого человечка.
Почтовый чиновник приподнялся с пуфика и сказал, делая приятное лицо:
– Очень-с!
Между тем хозяин продолжал прерванный спор.
– Нет, Ося, - говорил он, обращаясь главным образом к почетному академику по разряду изящной словесности, - вся прелесть Тютчева не в том, что он писал просто и легко...
– Ну, положим, не просто и не легко...
– Подожди, я еще не закончил свою мысль. А в том, что в нем есть, понимаешь ли ты, этакий вес, груз, сила.
Ты скажешь, ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
А, брат! Это не нам с тобой чета! Силища.
Карпов кисло улыбнулся, но кивнул красивой головой с сильно выдающимся затылком.
Они еще говорили долго и много о вещах, не совсем понятных Игнатию Ивановичу, но он слушал их, стараясь не пропустить ни одного слова, и наслаждался, что он сидит в этом просторном, красиво обставленном кабинете с огромными книжными шкафами и присутствует при беседе двух писателей и художника, из которых один был известен на всю Россию.
Приходили все новые и новые люди. В комнатах стало накурено сигарами, тесно, шумно. Разговоры шли о музыке, о журналах, о писателях, о социал-демократии, о художниках, артистах. Пришел лектор с популярной фамилией, вместе с ним баритон из городского театра. Все здоровались с почтовым чиновником, и у всех в глазах мелькало удивление. Но Игнатий Иванович этого не замечал. Стараясь занимать как можно меньше места и не быть назойливым, он с однообразной улыбкой переходил из комнаты в комнату, приближался к картинам, осторожно трогал пальцами рамки и холсты, покрытые слоями затвердевших красок, восхищался и смутно чувствовал себя тоже причастным к этому блестящему художественному миру, совершенно для него новому.