Рассказы о Данилке
Шрифт:
Дед кряхтит, выкатывает прутиком из костра уголек, берет на ладонь и, не торопясь, прикуривает козью ножку. Бросает уголек обратно в костер. Руки его не чувствуют ни жара, ни холода - в костяных мозолях, задубели от долгой работы.
– Очухался ночью, - продолжает дед, попыхивая самосадом.
– Давит меня тяжесть. Дыхнуть не могу. Лежу, а сам думаю: "Где это я, в раю иль в аду? По жисти моей на белом свете - прямая дорога мне в рай". Прислушался, могет, анделы поют? Нет, не слыхать анделов и гласа трубного не доносит. Только ветер в траве шебаршит. Пошарил рукой, лежит ктой-то на мне. Холодный. Тут и осенило меня, что лежу я промеж мертвяков. Оторопь взяла. Хоть
Андрейка при этих словах зыркает глазищами в темноту за костром и пододвигается поближе к деду. У Данилки по спине бегут мурашки. Ромка не шелохнулся, только брови белесые круто сдвинул.
Костер горит ярко, и пламя резко отделяет освещенный круг от мрака ночи, и от этого темнота кажется еще гуще, будто костер развели где-то в пещере и над головой висит черная земля.
– Столкнул я мертвеца, пригляделся, а это Митрий Подмиглазов, сусед. В парнях вместе гуляли. Я у его невесту выплясал.
– Дед лихо приподнимает жидкую бровь: мол, были и мы рысаками.
– Одна девка нам по сердцу пришлась, оба сохнем, а она тоже выбрать не могет. Уговорились с ним: кто кого перепляшет, тот и сватов засылает. Хороший мужик был Митрий, царствие ему небесное, только на язык слаб. Брехун. Через него и страдал, через язык свой. При царе приедут, бывало, из волости хозяйство в реестры записывать, так что удумает: барана одного имеет, пишет - трех! И за трех подать плотит.
– Он чо, дурак был?
– смеется Андрейка.
– Нет, - вздыхает дед.
– Он в люди хотел выбиться, хотел, чтоб уважали его, человека в ем видели. Похлебку вечно пустую хлебал, а выйдет на завалинку, в зубах щепкой ковыряет, чтоб думали, что мясо ел. На покос, бывало, поедем, в обед хлеб пустой в речку макает и ест, говорит, что с жирных щей на постнинку потянуло, и дохтора, мол, советуют животу разгрузку давать. Словолей был, а мужик хороший. Нужда его петлей за горло захлестнула, так и не выбрался из бедности до самой смертушки. И смерть-то через язык принял. Колчаки зачали переписывать тягло, так он возьми и скажи, что у него два жеребца чистых кровей. Когда пришли за имя - их нету. Митрия за грудки: куды коней девал? За оружию хватаются. Видит он, дело сурьезный оборот принимает, покаялся: "Сбрехнул, говорит, я". Не поверили и со мной на увал повели...
Дед не торопясь докурил козью ножку, бросил окурок в костер, подложил хворосту. Пламя пыхнуло, развернуло светлый круг, выхватило из тьмы лошадь.
– Спихнул, значица, я Митрия, подвигал руками-ногами - целы. А голова гудит, тряхнуть не могу. Пощупал - мокро на лбу.
Мальчишки, как по команде, смотрят на дедов шрам, он тянется по щеке к правому уху.
– Пуля со скользом прошла, - поясняет дед, - а то бы каюк, записывай в упоминанье. Пополз я. Ползу, а голова кругом идет. Полежу, отдышусь и опять ползу. Добрался до своего огорода, отлежался, брякнул старухе в оконце, перепугал ее до смерти. Чуть родимчик с ей не приключился. Митрий, говорю ей, Подмиглазов в тот мир отошел, а она не слухает, крестится, молитву творит, думает, я с загробной жизни явился. Едва втолковал, что жив я - не покойник. Спрятала она меня в бане под полком, а через день и наши пришли, партизаны. А Карюху-то пристрелили колчаки, аспиды. Выходит, здря муки принимал.
Данилка слушает деда и видит памятник на увале, туда в мае носят венки. Под обелиском братская могила тех, кто боролся за Советскую власть. Слушают мальчишки деда и не ведают, что предстоит им воевать в самой жестокой из войн. Наглядятся они страданий человеческих, будут биться насмерть с лютым врагом, который захочет отобрать вот это поле, это озеро, эту тишину, и двое из сидящих сейчас у костра останутся лежать в чужой земле, вдали от родимых мест.
На лугу фыркают кони и грузно прыгают со спутанными ногами. На той стороне виден костер косарей, латунной дорожкой отсвечивает он на озерной глади. Перестали звенеть в траве кузнечики, умолкли птицы.
На землю пала ночь.
Из тьмы, как привидение, появляется Серко. Ребята вздрагивают. Старый мерин кладет непомерно большую голову на плечо деду. Савостий гладит ему храп. Мерин закрывает глаза, благодарно принимая ласку. Серко заслуженный конь. Ребята знают, что в гражданскую войну носил он лихого красного командира. И ухо у Серка отсечено в бою, и на крупе заплывшие рубцы от сабельных ударов. Уносил он с поля боя раненого хозяина своего, а за ним гнались враги, чтобы в плен взять молодого командира. Рубили беляки Коню круп, пытаясь достать до лежащего без памяти в седле командира. Командир тот молодой - Данилкин отец. С гражданской вернулся он на Серке, и с тех пор конь на райисполкомовской конюшне.
– Ну ступай, ступай.
– Дед говорит ласково.
– Попасись, трава-то ноне сладкая.
Савостий легонько хлопает Серка по морде, и конь послушно идет в темноту. Дед задумчиво глядит на огонь.
Андрейка уже спит, рыжая голова его и босые грязные ноги торчат из-под облезлого полушубка. Слипаются глаза и у Ромки. Вот он роняет голову, испуганно вздрагивает, взметнув белесые брови, бессмысленно поводит взглядом вокруг и окончательно засыпает. Давно спят и дедовы собаки, положив головы на лапы. От Данилки же сон бежит. Он слушает ночь. Огромная, распластала она черные звездные крылья над землей, и стихло все до утра. Костер на той стороне угас, косари спят.
Великая тишина на земле.
Замер Данилка, ощущая свое кровное родство с этой ночью, с этим тихим озером и спящими холмами. Попытался представить себе, какая она огромная, его земля, и не мог - такая огромная, что идти-идти, год будешь идти и не пройдешь с краю на край.
Где-то далеко-далеко послышался петушиный крик. Ему откликается другой, третий, и у Данилки в груди теплеет от родного петушиного зова.
– Слыхал?
– Дед поднимает палец.
– Поют, жисть славют. Чего не спишь? Нога болит?
– Не-е, просто не хочется.
– Не хочется, - повторяет Савостий.
– Это уж мне не хочется. На землю наглядеться охота, веку-то с гулькин нос осталось. А ты спи, тебе еще дорога длинная.
Из-за березника всходит луна. В легком серебряном сиянии обозначились поля, напоенные светлым дымом, озеро, залитое лунной яркостью, березы, кованные из серебра, лошади, стоящие неподвижно, как копны. Две из них наклонились, почти касаясь мордами друг друга, а между ними висит луна. Кажется, держат ее кони на своих гривах, и очерченные светлым ореолом силуэты их четко выделяются на темном сукне неба.
Откуда-то доносит тихий нежный звон.
– Чо это?
– спрашивает Данилка.
– Луна звенит, - отвечает дед.
Данилка смотрит на дивно чистую, будто прозрачную луну на гривах лошадей и верит деду - звенит луна. Притихшие кони тоже слушают этот загадочный звук.
– Ты, Данилка, на землю-то свою гляди, - раздумчиво, будто самому себе говорит дед.
– Глаза-то в руки возьми - и гляди, гляди. А то мы топчем-топчем ее, а видеть не видим, чего под ногами-то. Когда уж к краю подойдем, тогда и прозреем, ахнем - раскрасавица-то какая, земля-то наша зеленая. Ты гляди, Данилка, гляди на ее. Сердцем гляди-то, душой.