Рассказы о Данилке
Шрифт:
Зря беспокоился Ефим Иванович. Не пришлось Сашке стать взрослым, он погиб совсем зеленым юнцом. Погиб и Ефим Иванович под Москвой.
Данилка узнал об этом, когда вернулся с фронта после войны.
Как память о друге, сохранились у него два Сашкиных рисунка. На одном акварелью нарисован берег реки ночью, а на другом - девочка, обнявшая за шею барашка. Девочка не дорисована, но видно, что водила кистью талантливейшая рука. Данилка только позднее понял, что плохая красная бумага из фотоальбома выбрана Сашкой не зря и не оттого, что бумаги настоящей не было. Нет, он выбрал эту бумагу специально. Тревожный красный цвет. И теперь Данилка не может представить себе этот неоконченный рисунок на белой бумаге. Все у Сашки было
Но Саша убит. На Смоленщине. В сорок четвертом. Он был рядовым пехотинцем.
И могилы у него нет.
ВОЕННЫЙ ХЛЕБ
Первой военной зимой давили Сибирь лютые холода. Прокаленные морозом, лопались деревья. Раздирало их по стволу с хрустом, как арбузы. Длинный засыпной барак, в котором жил Данилка на краю города, сильно выстывал к утру. Вода в ведрах покрывалась прозрачной пленкой льда, а от дыхания в комнате стоял пар. Шумные игры по вечерам, в продуваемом насквозь барачном коридоре при тусклом свечении малосильной лампочки, прекратились. Горе и заботы старших свалились и на ребят.
В ту зиму Данилка сдружился с мальчишкой из своего барака, Валькой Соловьем. Прозвали его так за удивительно красивый голос и легкое беззаботное пение. Вечерами, когда еще была весна и не было войны, высыпал барачный люд на лавочки полузгать жареных семечек, каленых кедровых орешков, переброситься новостями, посудачить о политике. Пацанва, после веселых догоняшек, после игр в прятки и "сыщики-разбойники", сбивалась возле взрослых и слушала захватывающие истории дяди Мити - слесаря с копрового цеха. Когда его запас иссякал на этот вечер, или женщинам, чаще всего его жене - тетке Марье, надоедало слушать про хитроумных царских солдат, варивших суп из топора и ловко объегоривавших чертей-недотеп, наступал черед Вальки Соловья.
Валька никогда не ломался и пел в свое и чужое удовольствие всякие песни. Какие просили, такие и пел. Взрослая мужская половина барачного населения просила, как правило, спеть что-нибудь военное: "По долинам и по взгорьям...", "Три танкиста", "Если завтра война, если завтра в поход..." - или, наоборот, "Александровский централ" и "Бежал бродяга с Сахалина". Женщины же, обремененные оравой детей, просили спеть что-нибудь жалостливое и "про долю". Девчата повзрослее, которые уже невестились, смущаясь, заказывали про Катю, которую гармонист Коля-Николай повел совсем не по той стежке-дорожке, или про другую Катюшу, как выходила она на берег крутой и хранила любовь.
Валька, вытянув худую шею и напустив грустного туману в большие черные глаза, заливался соловьем и "про долю", и про любовь.
"Ангельский голосок, - умилялись богомольные старушки.
– На клиросе бы петь".
"Скажут же, кочерыжки!
– вступались за Вальку мужики.
– Козловский будет или Лемешев. Раскидаешься таким по клиросам".
Ну, а кто посерьезнее, твердили, что надо Вальке учиться на певца, не зарывать свой талант в землю.
Валька был первым из восьми пацанов в семье, за ним шли мал мала меньше. Мать его работала уборщицей в заводоуправлении, отца придавило бревном на стройке два года назад. Вот и выходило, что Вальке надо вместе с матерью думать, как прокормить ораву в семь ртов, а не музыкой заниматься. Рты хоть и маленькие, а ели помногу. Вечно братовья и сестренки шастали по бараку голодные, высматривая кусок хлеба на чужих столах.
Характер Валька имел легкий, да и пацан он еще был, мало думал о своем положении, знай себе пел-заливался. Кто-нибудь начинал подпевать ему, а то и подсвистывать, и незаметно складывался настоящий хор, в котором Валька был запевалой. На песню тянулись жители соседних бараков, засыпушек и землянок городской окраины. Набиралось народу изрядно слушали, как выводил щупленький парнишка трели необыкновенно чистым и звонким голоском.
В ту военную зиму Валька петь перестал. Не до песен было. После школы бежал на заводской шлаковый отвал, куда паровозы ссыпали из топок золу, выбирать несгоревший уголь. Насобирает угольной крошки, обгорелых комочков четверть мешка, притащит домой и печку затопит, мелюзгу свою отогревает. Мог и побольше притащить, чтобы на второй день не бегать, да только много таких Валек ходило на шлаковый отвал, и бывали там порою драки.
Учился Валька с Данилкой вместе в восьмом классе. Данилка помогал ему делать домашние задания, давал списывать задачки, пока Валька кормил свою ораву какой-нибудь баландой, читал вслух, а Валька запоминал. Память у него была цепкая. Стоило прочитать вслух один раз, как он уже все запомнит. Данилка же зубрит-зубрит - вроде вызубрит, а утром хватится забыл.
В декабре морозы завернули - земля трескалась. Солнце вставало дымное, холодное, в оранжевом студеном кольце, и желтый свет его едва пробивал утренний туман. Стужа придавила бараки, обезлюдели улицы, заиндевелые трамваи со слепыми замерзшими окнами одиноко звенели в тумане. Обросшие куржаком провода обвисали и рвались под собственной тяжестью. Хватишь такого воздуха - зубы заломит. А уж нос так и держи в варежке, отогревай дыханием. Прибегут ребята в школу и сразу к зеркалу, смотреть не обморозились ли. А когда за сорок перевалит - гудят по утрам заводские гудки. Это значит - в школу не ходить. Надо сказать, ребятам такая жизнь нравилась: сиди дома, занимайся чем хочешь. Набьются огольцы в одну комнату, где нет взрослых, читают какую-нибудь завлекательную книжку - и совсем благодать. Как на каникулах. И хоть в барачных комнатах куржак в промерзлых углах, и от дыхания пар стоит, и окна затекли льдом, а все ж не на голом месте, где продувает насквозь. Сибиряки - народ привычный к морозам и не очень-то от них страдают, принимают как должное. Двадцать градусов ниже нуля для сибиряка - уж теплынь.
Все бы хорошо, да только стало с хлебом туго. В магазинах большие очереди. Сначала они возникали только днем, а йотом и утром, еще до открытия магазина, а потом дело дошло до того, что очереди стали занимать с вечера.
У зеленого хлебного ларька, который был неподалеку от Данилкиного барака, с вечера выстраивалась длиннющая очередь и люди толкались всю ночь напролет, чтобы утром получить хлеб. Человеку на руки давали одну буханку. Хлеб сильно пошел в ход, потому как приварка стало мало, - сразу же, как началась война, подорожали на базаре и картошка, и капуста, и мясо, и все прочее, чем жил рабочий люд. Данилка сам стал съедать столько хлеба, сколько раньше никогда не ел.
Ладно бы еще занял очередь и стой, так нет - придумали через каждый час пересчитываться. По нужде лишний раз не отскочишь. Если отлучился и без тебя проверили - все, пропала очередь, занимай снова. Бузу эту затевали задние, чтобы поближе продвинуться. Писали цифры мелом на спинах, на пальто, или, при свете фонарика, наслюнявленным химическим карандашом на ладони. И пока до утра достоится человек - вся рука у него фиолетовая или спина исчеркана мелом, как классная доска. Цифры были трехзначные. У Данилки однажды был номер ровно тысяча. А хлеба в ларек привозили восемьсот буханок. Но все равно надо было стоять. Авось кто-нибудь проворонит свою очередь или в сутолоке удастся проскользнуть в дверь.
Поначалу, когда морозы еще не набрали силу, стоять в очередях еще было можно. Кто-нибудь рассказывал последнюю сводку Совинформбюро о том, что под Москвою началось наступление и что немцы не такие уж и вояки тоже драпать умеют. Женщины вздыхали горестно, думая о своих сыновьях и мужьях, которые где-то там, далеко на западе, ломали хребет врагу. Мальчишки слушали, затаив дыхание, завидовали старшим, которые воюют. Когда мороз начинал пронимать, толкались, чтобы согреться. Стояли до полночи, а там, глядишь, кто-нибудь из взрослых сменит, и только под утро разбудят, чтобы идти получать свою буханку.