Рассказы о Господе Боге
Шрифт:
Правда, о матушка-правда, когда-то ты
снова расправишь орлиные крылья! Придет
еще тот, что восстанет на кривду. Бог
поможет ему, один только Бог его на
праведный путь наставит.
С трудом поднялись головы; на лицах застыло молчание, это увидели даже те, что хотели заговорить. А чуть погодя в этой напряженной тишине вновь заговорила бандура, и теперь уже ее речь была понятнее людям, которых становилось все больше. Трижды пропел Остап песнь о правде. И каждый раз это была новая песнь. Если сначала это была жалоба, то потом в ней послышался укор; когда же кобзарь, высоко вскинув голову, запел ее третий раз, она стала цепью коротких приказов, и необузданный гнев вырывался из раскаленных слов, чтобы широким трепещущим пламенем разгореться в душах людей.
"Где собирается войско?" - спросил один из парней, когда певец поднялся. Старик, которому были известны все передвижения казаков, назвал место поблизости. Мужчины поспешно разошлись, и вскоре отовсюду послышались короткие оклики, бряцание ружей, а у ворот зарыдали жены. Через час отряд вооруженных крестьян вышел из деревни по направлению к Чернигову.
Петр, в надежде побольше узнать от кобзаря,
Когда все уснули, Алеша поднялся с печи, где он лежал, не раздевшись, взял ружье и вышел из дома. Во дворе он почувствовал, как кто-то обнял его и нежно поцеловал в волосы. Оглянувшись, он в свете месяца увидел Акулину, тут же торопливо засеменившую в дом. "Мать", - удивился он и непривычные чувства всколыхнулись у него в груди. С минуту он постоял в нерешительности. Где-то скрипнула дверь, в соседнем дворе залаяла собака. Алеша вскинул ружье и уверенно зашагал прочь: он рассчитывал еще до рассвета догнать своих. В доме же все сделали вид, будто не заметили его ухода. Лишь когда они вновь сели за стол, и Петр увидел, что алешино место пустует, он поднялся, прошел в угол и зажег перед Знаменской свечку. Совсем тоненькую свечку. Уродица пожала плечами.
Тем временем Остап, слепой старец, уже пришел в другую деревню и тихим, жалобным голосом начал скорбную песнь о правде.
Больной, немного подождав, удивленно взглянул на меня:
– Почему же Вы не заканчиваете? Ведь здесь как в истории об измене. Этот старик был Бог.
– О, этого я не знал, - сказал я, вздрогнув.
ИЗ ЖИЗНИ ВЕНЕЦИАНСКОГО ГЕТТО
Господин Баум, домовладелец, окружной староста, почетный председатель добровольной пожарной команды и многое еще другое, но, говоря коротко: господин Баум, кажется, подслушал один наш с Эвальдом разговор. Ничего странного: ему принадлежит дом, на первом этаже которого живет мой друг. Мы - господин Баум и я - уже давно знаем друг друга в лицо. Но при нашей последней встрече окружной староста остановился и чуть приподнял шляпу, так что оттуда могла бы вылететь маленькая птичка случись ей там очутиться. Он учтиво улыбнулся и открыл наше знакомство:
– Вы иногда путешествуете?
– О да, - ответил я несколько рассеянно, - случается.
– Я полагаю, - продолжал он доверительно, - мы тут единственные, кто побывал в Италии... Я постарался быть внимательнее.
– Стало быть... да, это значит, что нам совершенно необходимо иногда беседовать.
– Господин Баум дружелюбно посмеялся.
– Да, Италия - это нечто особенное! Я всегда рассказываю моим детям... Взять, к примеру, хотя бы Венецию...
Я остановился.
– Вы еще помните Венецию?
– Помилуйте, - простонал он: он был несколько излишне дороден, чтобы вознегодовать беспрепятственно, - неужели же нет! Кто один раз увидит... Эта Piazzetta [Площадь (итал.)] - не правда ли?
– Да, - ответил я сочувственно, - я с особенным удовольствием вспоминаю прогулку по каналам, это неторопливое, беззвучное скольжение вдоль самой истории.
– A Palazzo Franchetti! [Дворец Франчетти (итал.)] - воскликнул он.
– А Са d'Oro![Золотой дворец (итал.)] - подхватил я.
– Рыбный рынок!
– Palazzo Vendramin! [Дворец Вендрамин (итал.)]
– Где Рихард Вагнер...
– не преминул он вставить, как образованный немец.
Я кивнул:
– A Ponte[Мост (итал.)], помните?
Он понимающе улыбнулся:
– Ну как же, и музей, разумеется, и академия, незабываемая академия, где Тициан ...
Господин Баум решил, видимо, подвергнуть себя экзамену, и довольно строгому. Мне захотелось вознаградить его историей, и я без долгих предисловий начал:
– Если проехать под Ponte di Rialto [Мост Риальто (итал.).], мимо Fondaсо de'Turchi [Дворец Турчи (итал.)] и рыбного рынка, и сказать гондольеру: "Направо", то он удивленно посмотрит на Вас и, скорее всего, переспросит: "Dove?" [Туда? (итал.)]. Но надо настоять, чтобы он повернул направо, выйти в одном из маленьких грязных каналов, ругаясь поторговаться с ним и тесными проулками и черными закопченными переходами пройти на широкую пустынную площадь. И все это только ради того, что там произошла моя история.
Господин Баум легонько тронул меня за руку:
– Простите, какая история?
– Его маленькие глазки тревожно бегали туда-сюда.
Я успокоил его:
– Просто история, уважаемый господин Баум, вряд ли стоит давать ей особое название. Я даже не могу сказать Вам, когда это было. Возможно, при доже Альвизе Мочениго Четвертом, но могло быть и несколько раньше или позже. Картины Карпаччо, коль скоро Вы их видели, написаны словно по пурпурному шелку, повсюду в них, точно сквозь ветви в лесу, пробивается что-то теплое, а вокруг приглушенных огоньков теснятся прислушивающиеся тени. Джорджоне писал по старой выцветшей позолоте, Тициан по черному атласу, - но во времена, о которых я говорю, любили светлые картины на белом шелковом полотне, а имя, которое играло у всех на устах, которое звонкие голоса уносили к солнцу, и оно падало из сверкающей лазури в прелестные ушки, это имя было: Джан Баттиста Тьеполо.
Но моя история не об этом. Все это относится к настоящей Венеции, городу дворцов, приключений, масок и бледных ночей над лагуной, в которых так широко разносятся звуки тайных серенад.
– В той же части Венеции, о которой пойдет речь, не услышишь ничего, кроме убогой повседневности; все дни там на одно лицо, а песни звучат, как растущие жалобы, которые не воспаряют, но оседают в переулках вместе с клубами сажи. В сумерках повсюду шныряет всякий сброд; бесчисленные дети с утра до ночи копошатся на площадях и в узких холодных дверных проемах и играют черепками и осколками цветного стекла, того самого, из которого мастера сложили величественную мозаику Сан-Марко. Благородные
Ближе к осени старик, хоть и нелегко давался ему подьем и несмотря на все отговоры, все же опять переехал в новый дом: он был намного выше, чем все остальные. Когда после столь долгого затворничества он вновь проходил по площади, поддерживаемый Эстер, его обступили люди - они склонялись к его рукам и просили совета касательно самых разных вещей, потому что для них он был, словно покойник, поднявшийся из могилы, когда исполнилось какое-то назначенное время. И это было недалеко от истины. Мужчины говорили ему, что в Венеции восстание, что гранды вот-вот падут, и тогда исчезнут границы гетто, и все станут одинаково свободны. Старик ничего не отвечал, лишь кивал головой, как будто все это было ему давно известно, и еще многое другое. Он вошел в дом Исаака Россо, над которым помещалось его новое жилище, и полдня поднимался наверх. Там, наверху, Эстер родила светлокожее нежное дитя. Оправившись после родов, она вынесла его на крышу и впервые вложила в его раскрытые глаза огромное золотое небо. Было осеннее утро, неописуемо ясное. Вещи внизу оставались еще полны темнотой, лишь изредка летучие блики опускались на них, словно на огромные цветы, замирали на мгновенье - и вновь уносились над золотыми контурами города далеко в небо. А там, где они уже пропадали, с этой - самой высокой - крыши можно было увидеть то, чего никогда еще не было видно из гетто: тихий серебряный свет - море. И лишь теперь, когда глаза Эстер привыкли к этому великолепию, она заметила на самом краю крыши коленопреклоненного Мельхиседека. Он поднялся с распростертыми руками и заставил свои немощные глаза вглядеться в медленно разворачивающийся день. Его руки были воздеты, его чело осеняла лучезарная мысль, он словно приносил жертву. И он вновь и вновь падал ниц и прижимал голову к грубому ребристому камню. А внизу, на площади, толпился народ и смотрел наверх. Из толпы поднимались какие-то слова и жесты, но не долетали до одиноко молящегося старца. И старец и новорожденный виделись людям словно в облаках. А старик продолжал гордо выпрямляться и вновь склоняться в смирении, вновь и вновь, без конца. Толпа внизу росла, и никто не отводил от старика глаз: видел ли он море - или Бога, Предвечного, в Славе Его?