Рассказы о писателях
Шрифт:
– Тем более не существенно, что дело здесь не в красноречии, а в фактах. В своем рассказе Александр
Александрович умолчал о том, где и почему пропадал Маринеско в новогоднюю и следующую за ней ночь тысяча девятьсот сорок пятого года. Сам Маринеско тоже не пожелал сообщить об этом в свое время командованию. А между тем изменить его судьбу можно было бы только в том случае, ежели бы это белое пятно было заполнено. Вы можете это сделать?
Последний вопрос был обращен к Александру Александровичу, но тот ответил не сразу. Потом, минуту поколебавшись, спросил:
– А можно мне не говорить, а прочесть вам несколько страничек вот отсюда...
– И он вынул из портфеля, стоявшего на полу, толстую тетрадь в
– Это мой военный дневник. Здесь есть записи, сделанные со слов Маринеско.
Иван Степанович кивнул и, откинувшись на спинку кресла, приготовился слушать. Крон полистал тетрадь, нашел нужное место и начал читать.
Но здесь мне придется сделать небольшое отступление. Всем ведущим записки, что называется, по горячему следу, известно, что живая речь, наспех воспроизведенная на бумаге, почти всегда звучит безжизненно и недостоверно. Так вот на этот раз дело обстояло иначе. Каким-то чудом Александру Александровичу в его дневнике удалось избежать этой опасности. Мы услышали, видимо записанный почти дословно, запинающийся, грубоватый, смущенный рассказ человека, которому, судя по всему, нелегко далась его откровенность, рассказ, в котором начисто отсутствовала какая бы то ни была рисовка и который был доведен до нашего сведения в той самой первозданной простоте и правдивости, в какой много лет тому назад родился на свет.
В рассказе повествовалось о том, как в новогоднюю ночь на пороге 1945 года Маринеско и его товарищу, фамилия которого не была названа, удалось получить отпуск на берег, чтобы осуществить давнюю свою мечту - провести праздник на твердой земле, в настоящем ресторане и совершенно «мирной» обстановке. Происходило это в финском порту Турку, где они стояли тогда и где ни у того, ни у другого, разумеется, не было, да и не могло быть ни одной знакомой души.
Было у обоих только одно - вера в чудо. И она оправдалась. Очень скоро они нашли ресторан при небольшой уютной гостинице, где заказали очень изысканный по тем временам ужин. А так как время приближалось к полуночи и никаких других возможностей не предвиделось, ужин был заказан на шесть персон и друзья, со всей возможной галантностью, предложили четырем официанткам быть их гостьями на новогоднем пиру. Ресторан был пуст, и те, ничуть не жеманясь, согласились, но как на грех через некоторое время после того, как пробило двенадцать, в зале появились посетители, и девушкам пришлось вернуться к своим служебным обязанностям, о чем напомнила им хозяйка гостиницы, молодая шведка, немного говорившая по-русски. Установив это, моряки пригласили ее к осиротевшему своему столу, и только тут Маринеско, рассердившийся было на нее за официанток, наконец увидел, как она хороша собой и как мило держится.
Нет, в его рассказе ничего не говорилось о внезапно возникшем родстве душ или о любви с первого взгляда. Речь шла, да и то какими-то грубовато-застенчивыми намеками, всего лишь о том, каким диковинным счастьем, каким бесценным подарком судьбы показалось ему общество этой красивой женщины за празднично убранным столом в ту новогоднюю ночь.
И надо думать, что это его чувство было таким откровенным и было так простодушно и сильно выражено, что оно не могло не тронуть ее. И все произошло так, как должно было произойти у этих очень еще молодых людей, блаженно потрясенных предвестием мира, только что снизошедшим на город, нечаянной встречей и хмельной, жадной радостью жизни.
А наутро в комнату хозяйки постучала горничная и сообщила, что внизу ее ждет жених, пришедший с букетом цветов, чтобы поздравить ее с Новым годом.
«Я ей сказал - прогони его!
– записано было в этом месте со слов Маринеско.
– Она спросила: - А ты на мне женишься?
– Я ответил: - Нет, не женюсь...
– Сказал, как думал... Но она все равно его прогнала...» И потом, много позже, когда в дверь постучал
Дочитав свои записки до этого места, Александр Александрович остановился, полистал свой дневник и прочел еще несколько страниц из рассказа Маринеско про то, как нелепо, нечестно и оскорбительно был организован суд по делу о торфяных брикетах, как уже по дороге в лагерь, объединившись с несколькими морячками, он не на жизнь, а на смерть схватился с компанией уголовников и одолел их, как после лагеря вернулся в Ленинград, был восстановлен в партии и поступил на завод, где никому из своих новых знакомых не стал рассказывать, кто он такой и кем был прежде, как женился и с каким трудом достал комнатку, в которой теперь живет, как, вспоминая о своей прежней жизни, иногда не верит, что все это действительно было, и как старается не думать о том, что с ним будет дальше...
Когда чтение подходило к концу, я украдкой посмотрел на Ивана Степановича. Он слушал очень внимательно, и мне почудилось даже, что лицо его потеплело, но ручаться за это я бы не стал. Очень трудно было установить по его лицу, что он думает.
К счастью, на этот раз он сразу же сам сообщил нам об этом.
– Меняю свое мнение, - сказал он и встал, тяжело опершись на костыли.
– Меняю не потому, что нахожу оправдание для самовольной отлучки в иностранном порту на двое суток. Но считаю, что наказание должно соответствовать не только преступлению, но и послужному списку человека, который преступление совершил... Тут у меня имеются мемуары одного из бывших гитлеровских вояк...
Он взял со стола книжку, заложенную в нужном месте аккуратной закладкой, положил перед собой и постучал по ней пальцем.
– В этих мемуарах сказано, что потопление «Густлова» было одной из самых блистательных подводных операций, какие известны автору. А уж в чем, в чем, но в подводных операциях этот господин разбирается... Так что ваш Маринеско хоть и виновен, но заслуживает снисхождения... И поэтому позволю себе обратиться к вам с покорнейшей просьбой. Пересмотр дела Маринеско - вопрос сложный. Сам же он, как вы утверждаете, тяжко болен и беден. Вот я и попрошу вас, друзья мои, передать ему дружеский мой привет и сообщить, что все то время, какое понадобится для пересмотра этого дела, он будет получать от меня по сто рублей в месяц. Вам же, Александр Александрович, приношу глубокую благодарность за то, что обратились ко мне.
Этим и закончился в тот день наш визит к Исакову. И сколько мне помнится, распрощавшись с ним, выйдя на улицу и идучи по набережной, мы с Кроном не обсуждали того, что только что произошло. Но все это время мы, если можно так выразиться, молчали об одном и том же. И пожалуй, это молчание наилучшим образом выражало полное единодушие, кстати сказать, не такое уж частое в наших давних дружеских отношениях.
...Иван Степанович не любил говорить об обстоятельствах своего ранения, так круто и страшно изменившего всю его жизнь. И только однажды, вспоминая первые годы войны, он рассказал мне о происшествии, с этим связанном.
Первые месяцы войны он провел в Ленинграде, в качестве уполномоченного Верховного командования по Балтийскому флоту. И вскоре после того как город оказался в блокадном кольце, ему, как и другим руководителям обороны, было предоставлено право эвакуировать на Большую землю тех, кого они сочтут нужным уберечь от превратностей осадного положения и надвигающейся зимы. Между другими его выбор пал на флагманского хирурга флота Юстина Юлиановича Джанелидзе, человека очень уже немолодого и поэтому мало приспособленного к голоду и лишениям.