Рассказы о верном друге
Шрифт:
Я хорошо знаю немецкий язык. До войны я перечитал много кинологической литературы на немецком языке и очень хорошо представлял и местоположение многих питомников полицейских и военных собак в Германии, и каким поголовьем они располагают. Нам с генералом не терпелось узнать, что уцелело от этого страшного погрома.
Мы приехали в питомник полицейских собак, один из крупнейших из числа известных мне. Ворота питомника были взломаны, все помещения раскрыты настежь, кругом ни души.
С большим трудом нашли одного человека из обслуживающего персонала. Он оказался чехом и потому не убежал
Он повел нас по питомнику. Страшное зрелище открылось нам. Горы трупов — трупов собак… Чех рассказал: в канун дня капитуляции Берлина, когда советские снаряды уже рвались неподалеку, в питомник приехали три эсэсовских начальника. Они прошли внутрь двора и приказали выводить собак. К ним подводили собак, а они в упор расстреливали их одну за другой из пистолетов. В течение получаса они нагромоздили гору тел: четыреста собак.
Чех рассказывал об этом, плача от ужаса и негодования. Я и генерал стояли ошеломленные. Мы много навидались ужасов в этой войне, но бессмысленность этого уничтожения потрясла и нас.
Я сказал «бессмысленность»… Так ли? Потом, когда я глубже вдумался в смысл и значение увиденного, я понял, что это отнюдь не проявление слепого отчаяния. Нет, это было хладнокровное, обдуманное злодейство — продолжение тотальной войны, но только уже на своей, немецкой территории. Собака — ценность; гитлеровцы понимали это и стремились напакостить и здесь. И кроме того, они, по-видимому, не рассчитывали на возвращение.
В памяти у меня возник внезапно июнь сорок первого года: Белоруссия, пылающая под фашистскими бомбами, рев немецких самолетов — первые дни войны. Тяжелые дни. Гитлеровские воздушные пираты сбросили бомбы на питомник служебных собак. Они бомбили все — даже собак… Загорелись деревянные домики, выгула… Надо было видеть, как наши бойцы, рискуя жизнью, выносили из горящих щенятников маленьких, слепых щенков, прижимая их к груди и стараясь защитить от падающих головней…
Вспомните, как колхозники угоняли скот от врага. Они гнали его через леса, болота, переходили линию фронта; спасая общественное добро, нередко гибли сами… Какой контраст представляло это с тем, что мы увидели в берлинском питомнике!… Нет, звери были не те, что лежали перед нами недвижные на земле; звери — уничтожавшие их, одетые в черные эсэсовские мундиры.
— Особенно старался один, беспалый, — продолжал говорить чех. — Он один уложил их столько, сколько двое других вместе. И стрелял-то с каким-то дьявольским наслаждением, даже улыбался.
— Беспалый? — машинально переспросил я.
— Да, я заметил, что у него на правой руке не хватало двух пальцев… вот этих… и он стрелял левой.
Тогда я не обратил внимания на эту деталь.
7
Вскоре меня назначили военным комендантом одного из небольших городков Бранденбургской провинции. Я перевез туда свою семью; вместе со всеми приехал и Верный. Прошло несколько месяцев.
Как-то вместе с Верным я возвращался из комендатуры на квартиру. Он часто сопровождал меня, ходил всегда рядом, без поводка. Он стал сильно сдавать за последнее время: ему уже давно перевалило за десять лет, а для
Как жаль видеть постарение близкого существа, особенно — эти катарактные, выцветшие глаза… Иногда я невольно провожу параллель. Все, конечно, замечали: когда щенок впервые откроет глаза, они у него словно подернуты синеватой пленочкой. И у старой собаки тоже синева… Не есть ли это появление синевы — признак близкого перехода материи снова в ту форму, какой она была до появления этого существа на свет? Но это — так, попутно…
Верный всегда служил образцом повиновения. Но что-то сделалось с ним в тот день. Он словно чуял свою судьбу…
Милый, ласковый Верный. Я, должно быть, никогда не перестану вспоминать его… Думал ли я тогда, что наступает конец нашей долголетней дружбе! Я даже рассердился и прикрикнул на него: он шел очень неровно, то забегал вперед, то отставал, какая-то нервозность овладела им.
— Да что с тобой, старик? — подумал я вслух, делая жест, чтобы заставить его выравняться со мной.
Внезапно я заметил, что он весь дрожит. Он напряженно нюхал попеременно то воздух, то асфальт тротуара и трясся, как в ознобе. Уж не заболел ли он? Я хотел пощупать у него нос, рукой показал, что надо сесть, и… удивился еще больше: впервые он не послушался меня.
— Верный, что с тобой? — громко сказал я и остолбенел: Верный услышал меня, услышал и обернулся.
Я помню это совершенно точно: он не мог видеть движение моих губ, так как стоял ко мне затылком, и однако он понял меня. Я запомнил и другое — его глаза. В них было то самое выражение, какое я видел когда-то у него на границе в день гибели вожатого Старостина. Выражение боли, страшной невысказанной злобы и еще чего-то, что я затрудняюсь передать словами. Шерсть на нем встала дыбом, а хвост запрятался где-то под брюхом. Я еще никогда не видел его в таком возбужденном состоянии.
А главное — к нему неожиданно вернулся слух. Говорят, что животное чувствует приближение своего конца. Это находит свое выражение даже в физиологических отклонениях. У сук в последние годы жизни родится один-единственный щенок, необычайно крупный и толстый, и нередко уродливый. Некоторые животные делаются подавленными, впадают в угнетенное состояние; другие, наоборот, приходят в неописуемое возбуждение. На почве этого нервного подъема могут произойти самые неожиданные явления. Что-то вроде этого, по-видимому, произошло и с моим Верным.
Внезапно, опустив голову к земле, он пустился прочь от меня.
— Верный, куда ты? Ко мне! Ко мне! — закричал я. Но он больше не оборачивался — либо опять перестал слышать, либо не хотел повиноваться.
Я пробовал бежать за ним, но скоро отстал. Верный скрылся. В большой тревоге я вернулся домой.
Прошло часа два. Верный не шел у меня из ума. Где он? Что с ним? Мои домашние высказывали самые разные предположения: что он взбесился или еще что-нибудь в этом роде. Я только молча отмахивался от них рукой. Какой-то внутренний голос говорил мне, что тут произошло что-то более серьезное.