Рассказы (сборник)
Шрифт:
Когда солдат подумал о женщине, он почувствовал сильное биение в груди и его зрачки расширились. Он схватил себя за голову и вздохнул:
— Это все нервы.
Затем он сел на камень и продолжал вполголоса:
— Неужели я уже сошел с ума, что мне мерещится всякое? Вот это, очевидно, и есть типичное немецкое помешательство на почве образованности. — И он решил думать о чем-нибудь другом.
И он подумал о родине. «Боже мой, уж лучше беседовать с призраками, соизмерять с ними всю мизерность и никчемность собственной жизни и тем не менее обладать властью отправлять их снова в царство теней. Где они все теперь? Мудрый ученик Аристотеля [15] скончался, красавицу Роксану убили, с отважной Олимпиады из рода Ахилла чернь сорвала пурпурное одеяние и побила каменьями. Рим господствовал здесь и пал. Турки пришли и ушли. Вот уже и сербы ушли, и теперь немцы защищают эти границы от французов. Давно уже исчезло плодородие этой земли, и только вечно обновляющаяся река несет свои воды, и лишь вечно юные звезды смотрят,
15
Имеется в виду Александр Македонский (356 г. до н. э. — 323 г до н. э). Роксана — жена Александра Македонского, которую убил в 311 г. до н. э. македонский царь Кассандр. Олимпиада — мать Александра Македонского, участвовала в заговоре против своего мужа Филиппа.
Какая чушь! — сказал громко обер-егерь и развязал походный мешок с провизией. Но сухой хлеб ему не показался вкусным. Лучше уж закурить трубку.
Неожиданно он снова подумал о родине и о Рейне. Где же все-таки, если смотреть отсюда, находится Германия? Он поднял глаза и посмотрел на северо-запад. На вершине горы Берашина вспыхивала большая звезда, которая светила ярче, гораздо ярче, чем остальные. Менцигер улыбнулся, вспомнив свое видение, и посмотрел, не отвечает ли другой светотелеграф. Ответили несколько. Они посылали световые сигналы, перебивая друг друга, а с юга вмешивались в их разговор вспышки огня французской артиллерии. Тут солдат подумал о военной технике Александра Македонского и о том, что бы тот сказал, если бы увидел эту картину. Чего только люди не изобрели и не сделали за это время! И он подумал о причинах войн Александра Македонского и нынешней войны. Люди за это время почти не изменились: они все так же пытаются перекроить мир, а в результате получается лишь глава для школьной хрестоматии.
— Какая чушь! — сказал солдат, повернулся и пошел дальше.
Прожектор на горе Берашина все еще посылал сигналы и увлекал мысли солдата за гору, все дальше на северо-запад, пока они не достигли его родины, что его очень удивило. Однако они там не остались, а сновали между отчизной и чужбиной, причем всякий раз, когда мысли возвращались на родину, их чистые покровы были разорваны и запачканы грязью и кровью. С каким-то наслаждением солдат наблюдал за жутким танцем в своей душе. Конечно, родители и родственники будут рады, когда он наконец приедет домой! Будут рады, ведь они все там в Германии должны только радоваться этому. В письмах и газетах они писали о своей нужде и своем героизме, обсуждали сообщения с фронта, садились за накрытые белыми скатертями столы, жаловались по поводу своей все более скудной пищи и затем ложились в мягкие постели. Презрительная усмешка перекосила его рот. А когда они получали горькие известия с поля боя, то плакали и стонали, называли свой траур геройством и тем не менее снова садились за белые столы и ложились на мягкие постели. Но погибший оставался мертвым, а ведь он был моложе их и тоже хотел жить. Не успел он еще стать прахом, а его родственники уже снова танцуют. И уже много значило, если отец иногда скажет: «Ну, вот уже два года, как Вильгельм погиб». И еще более впечатляло, если тетя Мария добавляла:
«Он был такой хороший мальчик». Менцигеру хотелось расхохотаться. «Цирк, настоящий цирк!» — кричало все в нем.
Мысли солдата не переставали кружиться вокруг белого стола и мягкой постели, как вороны кружатся над падалью. Стол и постель — когда он видел нечто подобное? Голод, жажда, усталость, мороз, жара, кровь, убитые, умирающие, вши, грязь — таким был его мир в течение вот уже восемнадцати месяцев. А может быть, это длилось уже несколько лет? Где-то вдали, в серой дымке, находились комната с книгами, аудитория и все те вещи, которые возвышают человека над животным. В сером прошлом находилось будущее, которое так прекрасно сверкало и которое потонуло в усталости, крови, вшах и грязи. Всей воды в Вардаре не хватило бы, чтобы смыть грязь, в которой он жил. Даже если бы он и надел фрак и лаковые штиблеты — все равно его сердце оставалось равнодушным, его дыхание пахло кровью, вши вгрызлись в мозг, а из неподвижных глаз таращилась засохшая душа. Долго, слишком долго тянулся этот ужас. Вот поэтому-то он совсем не будет стараться приспособиться к культуре тех, кто остался дома. Он будет продолжать носить свою грязную военную форму и спать на полу. А если они попробуют подойти к нему со своими фразами и разглагольствованиями, подобно тому как они распинаются в газетах, то тогда уж он им скажет все что думает. Да и зачем ему скрывать, что ему все это осточертело, трижды осточертело? Надо лишь не проявлять никаких чувств, быть животным, хищником. Ведь главное — быть зверем, выслеживать жертву, нападать и убивать.
А может быть, вообще все разговоры о цивилизации — болтовня? Может быть, все это интеллигентское умничание имеет меньшую ценность, чем жизнь простого македонского пастуха? Если бы не было войны, то он, вероятно, уже сдал бы все свои экзамены и сидел бы где-нибудь в должности ассистента. Он уже отслужил бы свой первый год и был бы уже помолвлен, продвинулся по службе, женился бы и, подобно другим, произносил умные речи о науке, боге, политике и прогрессе, то есть все то, что до него говорили старики. Разве это была какая-то особая жизнь? Неловкий дипломат или жадный до наживы предприниматель. В один прекрасный день грубое слово взбудоражило человечество, и всем вновь пришлось признать: кто сильнее, тот и славнее. А если как следует подумать, то и его привлекала примитивность стадной жизни в армии, а грязь и кровь для воина в порядке вещей. Да и вообще что такое природа? Кто действительно любит ее, того не испугает ни одно из ее проявлений. Борьба была одним из таких проявлений, а кровь и грязь, в свою очередь, были проявлениями борьбы. Глупо только, что они с детства подавляли в людях всякое естественное проявление, что они просвещали и цивилизовали людей, воспитывали миллионы по единому образцу: сила — это, дескать, нечто грубое, насилие — нечто дурное, жадность — нечто низменное, любовь благородна, правдивость прекрасна, а право — это высшая ценность. Однако в самый разгар своей воспитательской деятельности они выбивают у людей книги из рук, малюют на лице своего господа бога ненависть, суют людям оружие в руки и кричат: «Иди, убивай, и ты будешь героем. А герой — это первый человек среди всех людей». Так было и с той и с другой стороны. Но для чего жить и для чего убивать? Человек, который задумывался над этим, не видел смысла в этой возне, ибо так было всегда и совершенно так же, как у дикарей.
Ведь сколько людей уже погибло! Он сам убил одиннадцать человек. Это он знал совершенно точно. Первый был русский. Он лежал раненый на земле и стрелял им вслед. Его он пронзил штыком. Потом двое русских перед проволочным заграждением, которые хотели подкрасться по-индейски и которые, когда его пули попали в них, подпрыгивали, как зайцы. Затем пойманный сербский шпион, который пытался бежать. Этот долговязый парень упал лицом на землю и уже не шевелился. Потом серб в окопной схватке, когда у него сломался штык. Затем еще один, его он убил ударом ножа в шею. Этот сопротивлялся как бешеный и укусил его в руку через мундир так, что осталась кровавая рана. Потом он подстрелил двух солдат французского патруля. Потом был французский лейтенант, орангутан, мчавшийся на траншеи с обнаженной саблей в руке. Индус, бежавший во весь рост, не сгибаясь, вслед за лейтенантом и катавшийся потом по земле, И чернокожий, кричавший, как женщина в родовых муках. И еще очень, очень многие, в которых он, наверное, попал, но не знает об этом…
И вот эти одиннадцать человек появились вдруг на обочине и взяли, ухмыляясь, винтовки на караул, а затем побежали прочь от обер-егеря, все быстрее и быстрее, в северо-западном направлении через гору Берашина. Впереди бежал молодой французский лейтенант, размахивал саблей и кричал: «Бей их! Бей немецких свиней!» А негр скалил зубы.
Но тут при последней вспышке прожектора в душе солдата возникло видение — у дороги стояла молодая женщина в белом одеяний и смотрела на него с робкою мольбой во взгляде. «Родина!» — с трепетом подумал он. Эту мысль он не окунул в кровь и грязь, а лишь чуть надорвал ее и посыпал немного пылью. Задумавшись, он остановился на мгновение и произнес:
— Какая чушь!
Фридрих Менцигер бродил по улицам Будапешта, и кипучая жизнь этого города, сохранившего и во время войны свою жизнерадостность, была подобна бороне, взрыхляющей своими острыми зубьями затоптанное поле солдатской души, подготавливая его для новых всходов. Обер-егерь хотел ознакомиться с красотами венгерской столицы, но когда он увидел нарядно одетых людей, сидящих в кафе на улицах, когда услышал, как они смеются и музицируют, у него пропало к этому всякое желание, а в его душе нарастало сильное раздражение. Особенно волновали его хорошенькие женщины, их походка, их опрятное и изящное платье. Его волновало то, как они показывали свои ножки из-под коротких юбок, а также то, как они смеялись и бросали взгляды. Иная улыбалась ему. Она, наверное, смеялась над грязным солдатом, выглядевшим иначе, чем элегантные мужчины, разгуливающие здесь. «Это и есть культура, ради которой я стал свиньей», — издевался он сам над собой, и его злость разгоралась от этих гневных мыслей еще сильнее, в результате чего на Цепном мосту он чуть было не совершил злодеяние.
Перед солдатом вышагивал молодой человек в светлом, почти белом костюме, в голубых шелковых носках и в лакированных полуботинках с пряжками. Соломенная шляпа кокетливо сидела на его черных кудрях. В правой руке, одетой в тонкую перчатку, он вертел тросточку с серебряным набалдашником. Он шел беззаботной, танцующей походкой юнца. О, как он ее ненавидел, эту приплясывающую походку! Солдат совершенно отчетливо видел каждую деталь в одежде молодого человека, и мелкие ромбики костюма все сильнее притягивали его к нему. Его дикие мысли поднимались по этим ромбикам выше и выше, пока наконец не вцепились в шею франта. Все сильнее и сильнее ему хотелось наброситься на этого щеголя, дать ему по физиономии, а если тот будет сопротивляться, сбросить его в Дунай. Ведь так много людей, уставших, оборванных и окровавленных, погибло, в волнах, что не беда, если и франт в белом костюме пойдет ко дну, говорил ему внутренний голос, подгоняя его, хотя тормоз хорошего воспитания и останавливал его, нашептывая: «Не надо, не надо». Но его заглушило резкое: «А я?», которое кричало в нем пронзительно, как скрипит колесо орудия, когда тормоз не может удержать его. Он толкнул венгра, посмотрел горящим взглядом ему в лицо и протянул к нему руку с растопыренными, подобно когтям хищной птицы, пальцами. Незнакомец взглянул на него удивленно, улыбнулся и сказал:
— О, немецкий камрад! Вы едете в отпуск и хотите посмотреть Будапешт?
«Бей его! Бей его!»— кричало все в солдате.
— Почему вы сделали такое сердитое лицо? Вы больны? Если сегодня вечером вы будете еще здесь, я вас приглашаю на рюмку вина. Видите ли, я тоже в отпуске здесь и нарядился так, потому что радуюсь этому.
Рука Фридриха Менцигера дрожала. «Он лжет, он лжет, — говорило что-то в нем. — Он боится». Тут его взгляд упал на черно-белую ленточку на лацкане пиджака венгра.