Рассказы старого трепача
Шрифт:
Надеюсь, мой Петя будет умнее, чем я был.
Сейчас, спустя много лет, я понимаю, каким я был дураком. Ну, если мы с братом — брату было четырнадцать лет, а мне десять — могли говорить нашему бедному отцу:
— И правильно вас посадили, папа, потому что вы отсталый тип…
А я маленький щенок — за брата, конечно. Я боялся, но хорохорился и тявкал за старшим. Папа ничего не сказал, просто такую пощечину ему дал, что он покатился под стол, метров пять летел и застрял между тумбочек письменного стола красного дерева с зеленым сукном — туда как шар бильярдный — бух! Он гордо вылез оттуда, ну и мы с ним ушли из дома. Я ушел к приятелю, Преображенскому, как доктор в «Собачьем сердце», был замечательный
— Владимир, положи трубку. По телефону полчаса разговаривают только кухарки.
От Сергея Ивановича я слышал очень нелестные характеристики Ленина, что нас, мальчишек, чрезвычайно удивляло. От него за чаепитием я слышал:
— Перестаньте при мне упоминать об этом злом скверном журналисте!
Для нас это был какой-то шок просто. Чтоб образованный интеллигентный человек так резко отрицательно говорил о самом Ленине! Это было мне лет семь.
И мой дорогой отец горько заблуждался: он ни секунды не сомневался в том, что это должно рухнуть. Он мыслил примерно как Бунин в «Окаянных днях». Но считал, что это должно рухнуть, поэтому он не уехал. Он мог уехать, как Бунин.
Это как у Эрдмана в его пьесе «Мандат»:
«Тамарочка, погляди в окошечко, не кончилась ли советская власть?» — «Нет, Сенечка, кажется еще держится». — «Ну что же… опусти занавесочку, посмотрим, завтра как».
Если бы я смог найти артиста на роль Преображенского, я бы поставил «Собачье сердце».
Потом через полгода взяли мать. Прошло тоже месяца три. Им показалось мало, они взяли тетю Дуню, чтобы мы совсем остались одни. Мы остались одни. Мы продавали очень хорошие книги, и взрослые нас обманывали. Там была уникальная книга «Горе от ума» — на слоновой бумаге и с такими иллюстрациями, мы все смотрели — замечательно — огромная книга. Видно, их вообще было выпущено сто экземпляров. И такие книги взрослые у нас покупали — за бесценок! Потому что нам не на что было жить.
Потом чекисты привели маму, и мама отдала все свои драгоценности: кольца, серьги — все отдала. Я помню, отец пришел из тюрьмы очень худой, по стенке он шел, но первые слова были очень строгие:
— Зачем ты все отдала этим мерзавцам, Анна! Это же жулье, шпана.
Это говорил человек, который еле пришел. Он ни минуты не заблуждался. Только почему-то не успел уехать. Все верил, что эта бессмыслица рухнет.
Им было мало того, что они все это взяли, они еще ломали паркет, искали под полом золото… раньше были такие решеточки медные везде — и сверху — была вентиляционная система в домах. Был старый хороший дом.
После этого, по-моему, отца еще трогали. Но в общем, они удостоверились, что таких денег, которые они требовали, у него не было. Они требовали какие-то баснословные суммы.
У меня была маленькая сестричка, которая умерла, а нас осталось трое — Наташа сестра и брат Давид. Его дразнили в школе: что еще за «Давид». Брат очень расстраивался, что его ребята в школе дразнят. А папа с фантазиями у нас был, он говорил:
— Просто ослы твои мальчишки. Я тебя назвал в честь победы Давида над Голиафом.
Он был очень вольный человек, но, видимо, не учел антисемитизма, за что брат дорого платил (много дрался в школе). Его били как еврея.
Мама меня пыталась учить на фортепьяно. Я сперва ногу сломал — нечаянно — и уговаривал маму, что мне трудно на педаль нажимать, она, бедная, согласилась с этим доводом, а потом я руку сломал. Тоже не нарочно. Я брата своего родного довел,
Конечно, мама от меня натерпелась. Со мной, как с Епиходовым из «Вишневого сада», все время приключения.
Мама меня учила, как всех детей: и сестру, и меня, и брата — я учил немецкий и на фортепьано — танцам. Но потом стал монтером. Уже, значит, столкнулся с другой жизнью. Когда нас водили в ФЗУ в столовую, то там ложки были цепочкой привинчены к столам — чтобы не воровали (видите, на всю жизнь врезалось, ведь значит, их никогда не мыли!).
Брат у меня забавный был. Интересный очень, замечательный человек. Вместе с ним мы увлекались, читали все эти приложения к «Огоньку» — библиотека «Огонька»: Фенимор Купер, Джек Лондон. У него дар был большой к живописи. Он водил меня на этюды, приучил всматриваться в природу, я полюбил ее красоты, свет и тень, цвета, как они меняются, солнце и так далее. У него были прекрасные этюды. Он был старше меня на четыре года. Но когда ему шестнадцать, а мне двенадцать — это играет огромную роль. А он стал заниматься живописью очень рано. Он ходил на этюды всегда: осенью, когда листья падают, или весной, когда цветут сады, выбирал красивые пейзажи и всегда обращал внимание мое:
— Смотри, какой красивый свет!
Я, например, считаю, что поэтому у меня такая любовь самому ставить свет в театре — я всегда делаю сам свет, во всех своих спектаклях, то, что не принято на Западе — наверно, это где-то заложилось уже давно, в детстве. Это был замечательный добрый человек очень, трудолюбивый. У него все тетради школьные получали премии. Гербарии он собирал. У него был замечательный почерк. Ну, он просто имел дар. И я ему обязан многим. Так сложилась жизнь, что потом он ведал полиграфической промышленностью, много выпустил детских книг прекрасных. Сперва он работал на полиграфической фабрике директором, потом стал многими фабриками руководить, потом Косыгин назначил его ведать полиграфической и детской промышленностью — игрушек, был почти что на правах министра, больше чем начальник главка.
И не потому, что он мой брат, а может, и поэтому, но на таких Россия держится. То есть он беззаветный работник. Недаром Демичев сказал:
— Какой у вас брат замечательный! В кого вы такой злой?!
— Это только для того, чтобы оттенить вашу доброту, Петр Нилович!
Видите, даже сам Петр Нилович отметил брата, как и я. Значит, были же у нас общие точки! А тут никак мы не могли найти точки, что касается взгляда на искусство.
Косыгин отправил брата со ста тридцатью рублями на пенсию и отнял больницу. И я ему написал письмо: