Рассказы старого трепача
Шрифт:
Я ходил в Воздвиженскую церковь. Были какие-то годы, когда я менее соблюдал ритуалы, а последнее время я довольно часто хожу в церковь, причащаюсь. Там, где я жил, в Сокольниках, рядом хорошая церковь Иверской Богоматери. И был праздник чудотворных икон Иверской Богоматери. И вот когда кончился праздник, очень похоже было, как на Троицу, знаете, березы вокруг, и потом остались женщины и сами пели, уже после службы, молитвы. И я вдруг увидел такие прекрасные просветленные лица, они с таким вдохновением пели, что это мне очень потом помогло, когда я делал «Бориса». И это мне напомнило такое же сильное впечатление, когда в Милане рядом с Домским собором вся площадь была полна народа —
Потом я перешел в школу на Крымской. Потому что тогда десятилетка образовалась. Сперва девятилетка, потом десятилетка. И хотя у меня прошлое было — «сын лишенца» и так далее, хотя отец и развелся. Понимая, что грозят такие вещи, он оформил развод, чтобы детей меньше трогали. Но это все равно не помогло. И я тогда пошел в ФЗУ, потому что меня научили люди, чувствовавшие политику советскую, что я должен зарабатывать стаж рабочий, тогда от меня отстанут, и мне будет легче жить. И у меня трудовая книжка, где идет рабочий стаж с 14-ти лет. В 14 лет я закончил семилетку и пошел в ФЗУ. И тем, кто шел в ФЗУ, поощрение было — сразу начинался рабочий стаж. А если я имел несколько лет рабочего стажа, то я мог уже поступить в институт. Ну, закончить быстро подготовительные курсы в вузы. Для рабочих были специальные подготовительные курсы — полтора года.
И я уже все эти курсы начинал проходить, чтобы поступить. Но я обязан был после ФЗУ отработать три года, что ли. Но тут я, окончив ФЗУ и получив высокий разряд, вместо того чтобы отрабатывать — поступил в театральное училище — к прискорбию папы!
У мамы была подруга Анна Степановна Троицкая, по-моему, она и советовала…
— Может быть, Юре начать с рабочего стажа. Потом ему легче будет дальше поступить в университет.
Я хотел поступать в Энергетический, поскольку я кончил с высоким разрядом ФЗУ, у меня были какие-то преимущества при поступлении. И я готовился поступать. У меня были какие-то грамоты, как я радиофицировал всю школу, проводку там делал. У меня к технике были склонности.
И вдруг ни с того ни с сего… Ну не совсем ни с того ни с сего, потому что я что-то в самодеятельности играл. В школе. Уже в той, на Крымской площади. Какая-то дама вела. Забыл. Почему я это помню, было у тети Насти, которая тоже жила с нами — папу же уплотняли и он дал большую комнату тете Насте, а у ней было чучело орла. И я тихонько выдернул оттуда перья и сделал себе наряд индейца. Читал какие-то стихи. Я не помню, кого же это стихи. Что-то:
Я индеец Эпиваха Никогда не ведал страха, На медведя я ходил И зверей без счету бил.Костюм шили коричневый из коленкора, брюки с бахромой, я соорудил себе перья — повыдергивал их из чучела орла тети Насти. И еще помню — такая большая книга была сделана, и мы вылетали из этой книги.
Потом я с увлечением бегал в кружок имени Айседоры Дункан. Айседора Дункан приехала в Москву и организовала ряд школ в Москве. И в одну из школ меня отдала мама учиться. И я с удовольствием там с ребятишками учился несколько лет. А отдала меня мама по такой причине. Мама пришла с подругой, а я оставался один, несколько часов играл, ну как
— Что ты, Юра, крутишься?
А меня звали «ртуть», я очень непоседливый был.
Я говорю:
— Я не кручусь, я танцую.
— Как? Что это за танцы странные какие-то?
— Как? Ничего странного, это танец волосины. Когда ты завиваешься щипцами, если взять один волосок выдернуть, между ногтями его зажать и сделать: тр-р-р! — он сворачивается в пружину. И выдернул волос из головы и показал ей: вз-з-з-з! и д-р-р-р! — вот я это и танцую.
После этого она и решила, что я одаренный ребенок. Подруга тоже удивилась, сказала:
— Какой мальчик! Ты должна… — Они учительницы обе были. И тогда я вот поступил в школу Айседоры Дункан. Это было тоже недалеко, к Воздвиженскому, к Москве-реке, в тех переулках: нужно было перебежать Плющиху и туда пройти. Тогда это модно очень было. Но мы занимались там главным образом ритмикой. Через ритмику, импровизации через ритмику. Ну и учил сольфеджио и учился играть на пианино.
Потом я часы очень красивые разобрал. Они были на байю. Байю — это такой шкаф с мрамором, с резной работой, с прекрасными инкрустациями по дереву. А на байю очень красивые часы стояли. Кругом зеркальное стекло, открытая эстетика и тогда была. Там столько колесиков красивых, механизмы, и вот я все любовался, любовался, потом решил, что надо их разобрать и снова собрать. Разобрать-то я разобрал, а собрать-то я не мог. Потом я Давида просил помочь, но ничего не вышло. Пришлось их в мастерскую отнести. Потом они опять ходили, так что, в общем, все детали-то остались. И остался страх, холодок, придут родители и будут корить… Через годы, когда собираюсь на спектакль, приходят те же чувства.
Я не могу сказать, что мы были элитарной семьей, потому что ведь это уже было после революции, и папа был какое-то время человеком состоятельным, но уже сразу он подвергся преследованиям, поэтому это не была такая спокойная семья, где так чинно было расписание: в воскресенье сесть на извозчика или на такси и поехать в театр — это делалось, но весьма нерегулярно, поэтому и запомнились такие походы в театр.
А в школе редко я ходил. В кино мы бегали с братом: Чаплина глядели и так далее. Мы жили довольно сложно. И уже благополучие семьи рассыпалось с каждым днем. Годы были голодные: то карточки, то еще какие-нибудь неприятности, то с папой неприятности.
Я помню, когда умер дед, я должен был поехать в Москву (надо было сообщить родителям), и у меня не было денег на билет, но был сырок, тогда сырки были в такой бумажке мокроватой. Причем опять мне запомнились такие странные детали — потому что у меня хватило денег только до Люберец, а все-таки, видимо, воспитали так меня, что как же без билета — нельзя. Я начал продавать этот сырок, и какой-то тип говорит:
— А что это за сырок?
— Ну, сырок.
По-моему, даже цена там была, не помню сколько, двадцать копеек, что ли. Он говорит:
— Ну дай попробовать.
— А как я дам Вам попробовать? Потом никто не купит.
— Да я куплю.
Он ковырнул пальцем:
— Да-а, он не сладкий!
А были кислые сырки и сладкие сырки. Значит, я понял, что никто не купит сырок, я завернул этот сырок опять в эту бумагу и ехал уже зайцем от Люберец и дрожал, что меня контролер сейчас схватит, а у меня нет билета. То есть страх какой-то, что нельзя так делать, внушенный родителями, дедом, оставался — что нельзя это делать. Это я к тому рассказываю, что сейчас же ничего этого нет.