Рассказы. Миры Роберта Хайнлайна. Том 25
Шрифт:
Мак-Кракен кивнул:
— Может быть. И наверняка будет. Только когда?
— Не знаю. И не думаю про это «когда». Два года, пять лет, столетие, быть может. Не в этом дело. Дело в том, осталось в Америке мужество или нет. Он посмотрел туда, где уже пятый боец отряда ждал сигнала от Картера, который, в свою очередь, ждал сигнала от Арта, следящего из укрытия за вертолетом. — У этих людей осталось.
— В этом я уверен.
Морган добавил:
— Я понял одну вещь: свободного человека нельзя сделать рабом. Единственный, кто может поработить человека — это он сам. Нет, сэр свободного человек рабом не сделаешь. Самое большее — его можно убить.
— Нет спору,
— Факт. Слушай, док, сигареты есть?
— Тебе это не полезно, Эд.
— Но и вреда тоже нет, правда, дек?
— Если и есть, то немного.
Мак-Кракен, не задумываясь, отдал последнюю сигарету и смотрел, как затягивается Морган. Паузу прервал Морган:
— Батя тебя ждет, док. Будь.
— Бывай. И не забудь: полтаблетки на прием. Воды пей сколько хочешь, но не сбрасывай одеял, как бы ни было жарко.
— Полтаблетки, понял. Ладно, удачи тебе.
— Тед тебя навестит завтра.
Морган покачал головой:
— Слишком рано. Не раньше чем через пару дней. Мак-Кракен улыбнулся:
— Так я решил, Эд, Ты, главное, лежи закутанный. Удачи, — он отошел в сторону к поджидающему его Картеру.
— Вперед, Батя. Ты первый, я второй. Дай сигнал Арту.
Картер поколебался, но все же спросил:
— Скажите мне прямо, док. В каком он виде?
Мак-Кракен внимательно посмотрел Бате в глаза и негромко произнес:
— Я думаю, у него еще часа два.
— Я с ним останусь.
— Нет, Батя, ты будешь выполнять приказ.
Но при виде глубокого горя, отразившегося в глазах старика, Мак-Кракен добавил:
— За Моргана не беспокойся. Свободный человек может сам о себе позаботиться. А теперь пошли.
— Есть, сэр!
ОРКЕСТР МОЛЧАЛ, И ФЛАГИ НЕ ВЗЛЕТАЛИ…
Эту историю заказал мне журнал «Шахтеры» — коротенькую-коротенькую, говорили они, полторы тысячи слов, не более. Потом я попробовал пристроить ее в журнал американских легионеров, но там меня выбранили за то, что лечение ветеранов изображено в рассказе весьма далеким от совершенства. Тогда я отправил историю нескольким издателям НФ — и мне сообщили, что это не научная фантастика. (Вот здорово, черт бы их побрал! Полеты со сверхсветовой скоростью — это научно, а терапия и психология — нет. Должно быть, я чего-то не понимаю.)
Но у рассказа и впрямь есть изъян, который обычно бывает фатальным. Попробуйте определить его. Я вам подскажу ответ, но только в самом конце.
— Самый храбрый человек, которого я встречал в жизни! — сказал Джонс, начиная уже надоедать своей болтовней.
Мы — Аркрайт, Джонс и я, — отсидев в госпитале ветеранов положенное посетителям время, возвращались к стоянке. Войны приходят и уходят, а раненые всегда остаются с нами — и черт возьми, как мало внимания им уделяется между войнами! Если бы вы не сочли за труд убедиться в этом, а убеждаться мало кому охота, то нашли бы в некоторых палатах искалеченные человеческие останки, датируемые годами первой мировой войны.
Наверное, поэтому каждое воскресенье и каждый праздник наш округ назначает несколько комиссий для посещения больных. Я в этом деле участвую уже тридцать лет — и если вы таким образом не оплачиваете долг, то по крайней мере должны иметь какой-то интерес. Чтобы остаться на такой работе, вам это просто необходимо.
Но Джонс, совсем молодой парень, участвовал в посещении первый раз. Он был в совершенно подавленном состоянии. И скажу честно, я бы презирал его, будь это не так; нам достался свежий урожай — прямиком из Юго-Восточной Азии. Сначала Джонс держался, но, когда мы вышли из госпиталя, его понесло, и в заключение он выдал свою громкую фразу.
— Интересно, какой смысл ты вкладываешь в слово «храбрость»? — спросил я его. (В общем-то Джонс был прав — парень, о котором он говорил, потерял обе ноги и зрение, но не унывал и держался молодцом.)
— А сами-то вы какой в него вкладываете смысл? — завелся Джонс, но тут же добавил «сэр», уважая скорее мою седину, чем мнение. В его голосе чувствовалось раздражение.
— Не кипятись, сынок, — ответил я. — То, что помогло этому парню вернуться живым, я бы назвал «мужеством», или способностью терпеть напасти, не теряя присутствия духа. И в моих словах нет никакого пренебрежения; возможно, это качество даже более ценное, чем храбрость. Но я определяю «храбрость» как способность сознательно пойти навстречу опасности, несмотря на страх и даже имея выбор.
— А при чем тут выбор?
— При том, что девять человек из десяти пройдут любое испытание, если им его навяжут. Но чтобы самому взглянуть опасности в лицо, требуется нечто большее, особенно когда сходишь с ума от страха и есть возможность улизнуть. — Я взглянул на часы. — Дайте мне три минуты, и я расскажу вам о самом храбром человеке, с которым мне довелось повстречаться.
Между первой и второй мировыми войнами, совсем еще молодым пареньком, я попал почти в такой же госпиталь, какой посетила наша троица. На маневрах в зоне Панамского канала я получил воспаление легких, и меня отправили на лечение, А если вы помните, это были годы, когда терапия легких только развивалась — ни тебе антибиотиков, ни специальных лекарств. В то время применяли френикотомию — вам перерезали нервы, которые управляли диафрагмой, и лишали грудную клетку подвижности, чтобы дать легкому поправиться. Если это не удавалось, использовали искусственный пневмоторакс. А если и он не помогал, врачи ломились с «черного хода» отрубали несколько ребер и снабжали несчастных корсетами.
Все эти ухищрения были нужны для того, чтобы удержать легкое в покое и дать ему восстановиться. При искусственном пневмотораксе больному просовывают между ребрами пустотелую иглу так, чтобы ее конец оказался между стенкой ребер и стенкой легкого, а потом заполняют пространство между ними воздухом, таким образом сжимая легкое, как губку.
Но кислород вскоре поглощается, и тебя закачивают воздухом снова и снова. Утром, каждую пятницу, те из нас, кто был на «пневмо», собирались в приемной хирурга, чтобы уколоться. Не так уж мы и печалились — легочники веселые люди; они всегда найдут, над чем посмеяться. В нашем отделении размещались только офицеры, и мы превратили приемную в нечто вроде клуба. Вместо того чтобы толпиться в очереди в коридоре, мы заваливали в комнату, растягивались в креслах, усаживались на стол, курили сигареты хирурга и кормили друг друга байками, пока шла процедура. В то утро нас было четверо, и мне выпал первый номер.
Когда вставляют иглу, это не очень больно — просто легкий укол. Но если вы попросите об анестезии кожи, то даже укола не почувствуете. Процедура занимает несколько минут, вы снова надеваете халат и отправляетесь в постель. В тот раз я не спешил уходить, потому что второй пациент, парень по фамилии Сондерс, рассказывал очень непристойную хохму, которую мне еще не доводилось слышать.
И вот он обрывает ее на середине и забирается после меня на стол. Хирург нашего отделения ушел в отпуск, и нас обслуживал его помощник — молодой парень, чуть ли не со школьной скамьи. Нам он нравился, и мы чувствовали, что у него задатки великого хирурга.