Рассказы
Шрифт:
— Я не против, если меня жалеют. Говорят, это унижает, но я думаю, это вполне нормальная реакция. Только я не хочу жить с этим круглые сутки.
Я поцеловала его, но он всё ещё дулся. Хорошо хоть, я дождалась, когда мы закончим с сексом, а потом уже выдала эту новость; иначе он, видимо, обращался бы со мной как с фарфоровой куклой.
Он повернулся ко мне.
— Зачем ты себя истязаешь? Что ты хочешь доказать? Что ты сверхчеловек? Что тебе никто не нужен?
— Послушай. Ты с самого начала знал, что мне нужна независимость и своя жизнь. Что ты хочешь от меня услышать? Что я в восторге?
— Я для тебя ничего не значу, да?
Я застонала и прижала к лицу подушку. Подумала: «Захочешь снова меня трахнуть — разбуди. Это будет ответом на твой вопрос?» Правда, вслух этого не произнесла.
Через неделю мне позвонила Паула. У нее обнаружили вирус. Уровень лейкоцитов у нее был повышен, уровень эритроцитов — понижен. Цифры, которые она называла, были аналогичны моим месяц назад. Ей даже назначили то же лекарство. В этом не было ничего удивительного, но у меня возникло неприятное чувство, когда я поняла, что это означает: либо мы обе будем жить, либо мы обе умрем.
В последующие дни я была одержима осознанием этого факта. Это было похоже на Вуду, словно какое-то проклятье из сказки или исполнение слов, произнесенных ею в ту ночь, когда мы стали сёстрами по крови. Нам никогда не снились одни и те же сны, мы определенно никогда не влюблялись в одних и тех же мужчин, а теперь нас словно наказывают за проявление неуважения к силам, связавшим нас вместе.
В глубине души я знала, что это бред. Силы, связавшие нас! Ментальные шумы, результат стресса — вот что это такое. Но правда была все так же жестока: биохимический аппарат вынес нам идентичный вердикт, несмотря на тысячи километров, разделяющие нас, несмотря на все усилия, которые мы приложили, чтобы разделить наши жизни вопреки генетическому единству.
Я попыталась погрузиться в работу. В какой-то степени это сработало, если, конечно, бездумное оцепенение, вызванное тем, что я проводила перед терминалом по восемнадцать часов в день, можно назвать «сработало».
Я стала избегать Мартина, слишком тяжело было терпеть его назойливое беспокойство. Может, он и хотел как лучше, но у меня не было сил снова и снова оправдываться перед ним. В то же время, как не странно, мне ужасно недоставало наших споров. По крайней мере, сопротивление его чрезмерной материнской заботе заставляло меня чувствовать себя сильной, пусть даже и вопреки той беспомощности, которой он ожидал от меня.
Сначала я звонила Пауле каждую неделю, потом всё реже и реже. Мы должны были быть идеальными наперсницами; на самом деле, это было далеко не так. Нам было незачем разговаривать, каждая из нас слишком хорошо знала, что думает другая. Разговоры не давали чувства облегчения, только однообразное угнетающее ощущение узнавания. Мы пытались перещеголять друг друга, демонстрируя внешний оптимизм, но это было удручающе прозрачное усилие. В конце концов я подумала, что позвоню ей, когда будут хорошие новости, а до тех пор — какой в этом смысл? Видимо, она пришла к тому же выводу.
В детстве мы вынуждены были всё время быть вместе. Думаю, мы любили друг друга, мы всегда были в одном
Когда она ушла из дома, я завидовала ей. Некоторое время мне было ужасно одиноко, но потом я ощутила прилив радости освобождения, поскольку поняла, что совсем не хочу следовать за ней, и я знала, что после этого наши жизни будут лишь отдаляться друг от друга.
Теперь оказалось, что всё это было иллюзией. Мы обе будем жить или умрём, и все усилия разорвать нашу связь были напрасными.
Примерно через четыре месяца после начала лечения, мои анализы крови стали улучшаться. Я ещё боялась, что надежды рухнут, и пыталась удержаться от преждевременного оптимизма. Я не решилась позвонить Пауле, не могло быть ничего хуже, чем если я заставлю её думать, что нас могут исцелить, а потом это окажется ошибкой. Даже когда доктор Паккард осторожно, почти нехотя, признала, что дела идут на лад, я сказала себе, что она, возможно, ослабила своё непоколебимо честное отношение и решила предложить мне какую-то утешительную ложь.
Однажды утром, я проснулась ещё не уверенной, что выздоровела, но с ощущением, что мне надоело тонуть во мраке страха разочарования. Если я хочу полной уверенности, мне придётся быть несчастной всю оставшуюся жизнь, ведь всегда возможен рецидив, или появление совершенно нового вируса.
Это было холодное, тёмное, с проливным дождём, утро. Но, когда я, дрожа, встала с постели, я чувствовала себя более жизнерадостной, чем когда-либо с тех пор, как всё это началось.
В электронном почтовом ящике было сообщение, помеченное как личное. Мне потребовалось полминуты чтобы вспомнить нужный пароль, и я дрожала всё сильнее.
Сообщение было от главного администратора Либревилльской общественной больницы. В нём мне приносили соболезнования по поводу смерти сестры и спрашивали, как следует распорядиться её телом.
Не знаю, каким было моё первое чувство. Вина. Смятение. Страх. Как она могла умереть, когда я была так близка к выздоровлению? Как я могла позволить ей умереть в одиночестве? Я отошла от компьютера, и прислонилась к холодной каменной стене.
Самым худшим было то, что я внезапно поняла, почему она молчала. Должно быть, она думала, что я тоже умираю. Мы обе больше всего боялись именно этого — умереть вместе, несмотря ни на что, как будто мы были одним целым.
Как могло это лекарство не помочь ей, но помочь мне? А оно мне помогло? На мгновение, я в приступе паранойи подумала, что, должно быть, в больнице подделали результаты моих анализов, и на самом деле, я на грани смерти. Однако, это было нелепо.
Тогда, почему же умерла Паула? Ответ на это мог быть только один. Нужно было ей вернуться домой, я должна была заставить её вернуться домой. Как я могла позволить ей оставаться там, в тропической стране Третьего мира, с ослабленным иммунитетом, в лачуге из стеклопластика, в антисанитарных условиях, возможно, без нормального питания? Мне следовало послать ей деньги, послать билет, надо было самой полететь туда и притащить её домой.