Рассказы
Шрифт:
— Деда, а мы самые-самые крутые?
— Кто это — «мы»?.. Дошколята курносые?
— Нет, мы… Ну, Россия.
— Это почему же «самые»-то?
— Не знаю. Во дворе у нас так считается. У нас считается, что Путин всех скоро сделает по крутости.
— Считается у них… «Крутые»-то мы вместе с Антошкой твоим, что ли? У которого бледная поганка заместо языка. Или без него?
— Нет, без него. Он двоечник, фашистов защищает, в собаку Стёпу вчера камнем кинул, лапу ему подбил.
— Ну и что?.. Что думаешь?
— Ясно мне всё, деда.
— Что ж тебе ясно-то, Лаврушенька?.
Лаврик думает. Долго. Минуту, наверное. Дед не мешает, молчит. Даже не
— Трудная штука жизнь, — говорит со вздохом Лаврик. — Сразу за одни ночные поговорилки не разобраться.
— Вот это верно. Не только за одни поговорилки, за сто лет ничего не поймёшь. Чем старей, тем дурней. Но оттого-то и интересная она штука, эта жизнь, Лавруша. И хорошая. Даже помирать жаль.
— Ты, деда, ещё не скоро умрёшь. Ты ещё… сто сорок семь тысяч сот лет будешь жить.
— Добрый ты, Лавруша. Отмерил мне времени-то, как рублёв олигарху. Только время-то — это штука посильнее денег. Ладно. Всё, спать давай.
— Давай, деда. Спокойной ночи.
— Покойной ночи, Лаврушенька.
Поговорили дед с внуком.
Я ещё какое-то время сижу на веранде. Сипит, уже еле слышно, Мюллер. Засыпает, неутомимый вековой труженик. Тикают часы. За баней тихо и вкрадчиво, как на старой пластинке, сползающим куда-то вкось тенорком орёт кот. Миушкин ухажёр, Барсик. Я не вижу, но знаю: Миуша сейчас сидит на крыльце и словно бы равнодушно смотрит в противоположную от Барсика сторону. Ничего не поделаешь: женщина.
Порыв ветра. Шорох яблони. Слышно как падают подряд три яблока, делая стуки, похожие на удар удивления ладони о лоб. Бум? Бум? Бум?. Белый налив. В этом году пропасть яблок. Лаврушка их любит. И когда он их ест — у него вся мордаха лоснится. А дед над ним смеётся. И дед тоже любит яблоки. Только режет их мелко-мелко. Чтоб легче жевалось дёснами. И будут они вместе перед сном их есть. И говорить про жизнь. Старый да малый. И будет пахнуть мытым полом в избе, потухшими угольками из самовара, какой-то сладко-ванильной, что ли, пылью засохшего зверобойного букетика и ещё чем-то неуловимым — а если кратко: Вечностью, Любовью и Добром. И нет здесь никакого высокопарного пафоса. Просто так оно и есть. И так будет всегда.
Дурачок Дима
В нашем дворе, дворе моего детства, жил дурачок. Его звали Дима. Жил он, конечно, не прямо во дворе, а в квартире номер тринадцать, на втором этаже. Вместе с матерью, очень странной молчаливой пьяницей.
Ходила она как бомж. Но если приглядеться: у нее когда-то было невероятно красивое лицо. Просто неправдоподобно красивое. Разговривала она очень редко и только матом. Я слышал ее за почти двадцать лет только один раз. еня послали в магазин за кефиром. Я тянул-тянул, а когда спохватился и, запыхавшись, подбежал к магазину, он был уже закрыт. Мама Димы стояла у дверей. Она пьяными глазами посмотрела на меня и сказала: «Пошла б…дь грибы собирать, когда снега по п…ду навалило». Больше я ни разу в жизни не слышал ее голоса.
Никто ее имени не знал, все звали ее Чуней. Наверное, потому что она все время ходила в каких-то странных стоптанных-перестоптанных то ли ботинках, то ли сапогах, напоминавших чуни, веревочные лапти. Сначала говорили:
— Вот опять эта… как ее… в своих чунях идет.
Потом:
— Вон чуни идут.
И наконец:
— Вон идет Чуня.
По-научному это называется синекдоха: когда целое называется по части. «Эй, ты, Шляпа!» И тому подобное.
Во дворе у нас жили сплошные дети-синекдохи: силач Сися, Федька-Пятно с большой родинкой на щеке, Филя-Сопля (без
Я тоже где-то года полтора пробыл синекдохой. Моя кличка была Пепперминт: родители привезли из-за границы несколько блоков жвачки, и я с ее помощью вел очень тонкую придворно-дворовую политику. Плел интриги и стриг дивиденды. Жвачка в те советские времена была чем-то вроде местной валюты. Ею можно было манипулировать местной шпаной, формировать дворовые партии и прочее. Дал, например, Сисе пластинку пепперминта, чтоб тот дал в глаз Сопле, чтоб тот сделал домашнее задание по математике (Филя был у нас отличником) Речевке-двоечнице, которой я весьма симпатизировал, чтоб та договорилась с Пятном, который тоже симпатизировал Речевке, чтоб тот на целый день дал мне велосипед. Вы скажете: легче просто дать жвачку Пятну?.. Убогие вы, примитивные люди. Из вас политик, как из Сопли Сися. Смотрите: Сися знает только про Соплю и Речевку. Так? Речевка только про Соплю и Пятно. Сися не знает про Пятно и наоборот. Так? Речевка ничего не должна знать про Сисю. Уж об этом-то я позабочусь! Пятно не должно знать про Соплю и так далее. А я знаю про всех! Как Фантомас, Зорро и Штирлиц. Представляете, какой оперативный и стратегический простор для маневров?.. Уже в пятом классе я целыми вечерами рисовал схемы со стрелочками, которые сейчас в сериалах дрожащими руками рисуют сыщики с мудро-запойными лицами. Только мои схемы были покруче.
Правда, года через полтора, когда я всех достал своими интригами, жвачка кончилась, и я стал именоваться иначе: Вовка-Хитрозадый.
Даже затрудняюсь сказать, что это: метафора, олицетворение, синекдоха, литота… Все сразу.
Дурачка Диму все звали просто Димой, даже не Митяем и не Димоном. В этом простом имени сосредоточились все фигуры речи.
Каждый день, и летом, и зимой, и весной, и осенью, он появлялся во дворе часов в семь утра и уходил со двора часов в десять вечера. Годами. Десятилетиями. Сидел у подъезда на лавочке. Или в песочнице. Или качался на качелях. И всегда улыбался. Дима был блондин, большой, полный, с очень красивым, в мать, розовым лицом. Дурачка в нем выдавал только вечно удивленно приоткрытый рот и то, что моргал он своими синими глазами с белесыми ресницами очень редко и как-то медленно, как черепаха или попугай. Иногда левым глазом моргнет, а правым забудет. Или: правым моргнет и забудет открыть, а левым в это время моргнет раза три.
Трудно сказать, сколько тогда было лет Диме. Наверное, под двадцать. Или двадцать пять. Мозгами он был, конечно, ребенок лет пяти. Но с какими-то странными … прорывами, что ли. Он, например, умел читать. По слогам, но умел. И помнил все, что прочитал. Не понимал, наверное, но помнил. Или все понимал, но по-своему. Мы любили его спрашивать:
— Дима, сколько тебе лет?
И каждый раз он отвечал по-разному:
— Цетыйе месяца, — и улыбался. Он не умел смеяться, только улыбался.
Или:
— Тйиста цветовых го-одиков.
Или:
— Го-одик, го-одик и исё го-одик, — и показывал на пальцах «го-одики».
Издеваться над Димой было не принято. К нему относились даже с каким-то потаенным уважением. Над его нелепыми ответами смеялись, но не зло-издевательски, а поощряющее-одобрительно, как над хорошим мудрым анекдотом.
Вообще, по тому, как человек относится к Диме, можно было определить, хороший он или плохой.
Иногда к нам во двор заходили ребята из других дворов и пытались обижать Диму. Особенно усердствовал один мальчишка из соседнего двора — Сережка Дрынкин, Дрын.