Рассказы
Шрифт:
Весь следующий день не могла отделаться от впечатления, которое произвела на меня эта дергающаяся кликуша фрейлина.
Стало беспокойно и противно.
Чувствовала моральную тошноту от всей этой истерической атмосферы, окружавшей имя Распутина.
Понимала, что много, конечно, плетется о нем обывательского, глупого вранья, но чувствовалось, что был все-таки какой-то живой, невыдуманный источник, беспокойный и жуткий, который и питал все эти легенды.
Днем снова звонил Измайлов, подтвердил приглашение, обещал, что Распутин будет
Эта просьба о "шикарности" очень меня рассмешила.
– Розанов положительно навязывает - мне роль какой-то библейской Юдифи или Далилы. Вот уж наверное провалю. Ни актерских, ни провокаторских талантов в себе не чувствую. Право, только дело испорчу.
– Ну, там видно будет, - успокаивал Измайлов. - Прикажете за вами заехать?
Я отказалась, потому что обедала у знакомых и оттуда меня должны были проводить.
Вечером, одеваясь, обдумывала, что для мужика значит "пошикарнее" .
Надела золотые туфли, кольца, серьги. Очень неистово расфуфыриваться стыдно. Не станешь же всем объяснять, что это заказной "шик"!
За обедом у знакомых, на этот раз без всякой с моей стороны хитрости, зашел разговор о Распутине. (Правы, значит, были те, кто вывешивал на своем камине запрещающие плакаты.)
Передавали, как всегда, сплетни о взятках, которые шли через старца в карманы кого следует, о немецких подкупах, о шпионстве, о придворных интригах, нити которых были в руках Распутина.
Даже "черный автомобиль" сплели почему-то с именем Распутина.
"Черный автомобиль" - до сих пор неразгаданная легенда. Этот автомобиль несколько ночей подряд мчался через Марсово поле, пролетал через Дворцовый мост и пропадал неизвестно куда. Из автомобиля стреляли в прохожих. Были раненые.
– Это распутинское дело. Здесь его рука, - приговаривали рассказчики.
– Да при чем же он здесь?
– Ему все черное, злое, непонятное выгодно, Все, что сеет смуту и панику. Перед теми, кто ему нужен, он сумеет объяснить все для своей выгоды.
Странные были разговоры. Но так как в те времена вообще много было странного, то никто особенно и не удивлялся. А наступившие вскоре события смели с памяти "черный автомобиль". Не до него было.
Но тогда, за обедом, обо всем этом говорилось. Главное же, удивлялись необычайной наглости Распутина. Н. Разумов, бывший тогда директором горного департамента, рассказывал с негодованием, что к нему явился чиновник его ведомства из провинции с просьбой о переводе по службе и как протекцию принес листок, на котором рукой совершенно с Разумовым не знакомого Распутина было коряво нацарапано:
"Милай, дарагой, исполни просьбу подателеву а у меня в долгу не останешься. Григорий".
– Подумайте - наглость-то! Наглость-то какая! И очень многие министры рассказывают, что получают подобные записочки. И очень многие (о чем, конечно, уже не рассказывают) просьбы эти исполняют. И мне даже говорили неосторожно, мол, с вашей стороны, что вы так рассердились, ему передадут. Нет, вы подумайте только, какая мерзость! "Милай, дарагой"! И тот хорош - с записочкой явился. Ну, я ему показал "дарагого"! Говорят, через четыре ступеньки по лестнице бежал. А ведь на вид такой приличный господин, да и по службе довольно крупный инженер.
– Да, - сказал один из присутствующих. - Я уже много раз слышал о рекомендациях вроде "милаго, дарагого", но что прошению не был дан ход, встречаю в первый раз. Многие негодуют и тем не менее не считают возможным отказать. Распутин, говорят, мужик мстительный.
4
Выло уже больше десяти часов, когда я подъехала к дому Ф-а.
Хозяин встретил меня в передней. Любезно сказал, что где-то уже был мне представлен, и повел в свой кабинет.
– Ваши уже давно здесь.
В накуренной небольшой комнате сидело человек шесть.
Розанов, со скучающим и недовольным лицом, Измаилов, какой-то напряженный, точно притворяющийся, что все, мол, ладно, когда на самом деле что-то не выгорело.
М-ч у притолоки, с видом своего человека в доме, еще двое-трое неизвестных, притихших на диване, и, наконец, Распутин. Был он в черном суконном русском кафтане, в высоких лакированных сапогах, беспокойно вертелся, ерзал на стуле, пересаживался, дергал плечом.
Роста довольно высокого, сухой, жилистый, с жидкой бороденкой, с лицом худым, будто втянутым в длинный мясистый нос, он шмыгал блестящими, колючими, близко притиснутыми друг к дружке глазками из-под нависших прядей масленых волос. Кажется, серые были у него глаза. Они так блестели, что цвета нельзя было разобрать. Беспокойные. Скажет что-нибудь и сейчас всех глазами обегает, каждого кольнет, что, мол, ты об этом думаешь, доволен ли, удивляешься ли на меня?
В этот первый момент показался он мне немножко озабоченным, растерянным и даже смущенным. Старался говорить "парадные" слова.
– Да, да. Вот хочу поскорее к себе, в Тобольск. Молиться хочу. У меня в деревеньке-то хорошо молиться, и Бог там молитву слушает.
Сказал - и всех по очереди остро и пытливо кольнул глазами через масленые пряди своих волос.
– А у вас здесь грех один. У вас молиться нельзя. Тяжело это, когда молиться нельзя. Ох, тяжело.
И опять озабоченно всех оглядел, прямо в лицо, прямо в глаза.
Нас познакомили, причем (как, очевидно, уже условились товарищи по перу) меня ему не назвали.
Посмотрел на меня внимательно - словно подумал: "Из каких таких?"
Настроение было скучно-напряженное, никому не нужное. Что-то в манере Распутина - то ли беспокойство, забота ли о том, чтобы слова его понравились, - показывало, что он как будто знает, с кем имеет дело, что кто-то, пожалуй, выдал нас, и он себя чувствует окруженным "врагами-журналистами" и будет позировать в качестве старца и молитвенника.