Рассказы
Шрифт:
Была зима, чувствовалось приближение Рождества. Как всегда в это время, как и до войны, Лопатинка замерзла, на голых каштанах неподвижно сидели вороны, а по полям, куда выходили западные окна дома, гулял постоянный, едва заметный ветер восточной зимы. В деревне после войны жили вдовы и старики: объектов для благотворительности вернувшемуся господину хватало. Но вместо того чтобы приветствовать родные Лопатины как вновь обретенное отечество, граф стал предаваться таинственным и непривычным для себя размышлениям о проблеме родины. Отныне, думал он, эта деревня принадлежит Польше, а не Австрии: по-прежнему ли она моя родина? Что такое родина вообще? Не есть ли форма жандармов и таможенников, которая встречалась нам в детстве, такая же принадлежность родины, как ели и пихты, болота и луга, облака и ручьи? Меняются жандармы и таможенники, а ели и пихты, ручьи и болота остаются прежними: та же ли это родина? А может - задавался вопросом граф, - края эти были моим домом только потому, что являлись собственностью господина, который
В призрачной надежде забыть о сложившемся положении граф решил как можно скорее уехать. Но к своему изумлению, узнал, что, дабы попасть в страны, выбранные им для путешествия, теперь требуются паспорт и какие-то визы. Граф уже достаточно пожил на свете, чтобы принимать за детские фантастические сны паспорт, визы и все те формальности, которые после войны стали железным законом общения человека с человеком. Судьба уготовила Морстину доживать остаток жизни в бесплодных мечтаниях; покоряясь ей, он все же надеялся найти в других странах частичку той старой действительности, в которой жил до войны, примирился с требованиями призрачного мира, достал паспорт, получил визы и отправился для начала в Швейцарию, единственную, по его мнению, страну, где еще можно было обрести прежний покой хотя бы потому, что она не участвовала в войне.
Город Цюрих граф знал с давних пор. Морстин не видел его, пожалуй, лет двенадцать. Граф думал, что Цюрих ничего особенного ему не преподнесет: ни хорошего, ни плохого. Этот взгляд соответствовал и не совсем несправедливому мнению взбалмошного и влюбленного в приключения мира о славных городах славной Швейцарии. Да и что там может произойти? По крайней мере, для человека, пришедшего с войны, из восточной части бывшей австрийской империи, спокойствие города, который видел только беженцев, уже само по себе притягивало. В первые дни Франц Ксавер Морстин отдавался той безмятежности, которой так долго был лишен. Он ел, пил и спал.
Но однажды, в одном ночном баре Цюриха случилась пренеприятная история, заставившая графа Морстина незамедлительно покинуть страну.
В то время в газетах всех стран писали о богатом банкире, который собирался получить как залог под ссуду от австрийской императорской фамилии не только большую часть габсбургских коронных драгоценностей, но и древнюю корону Габсбургов. Без сомнения, эти сведения исходили из-под пера и из уст легкомысленных ищеек, которых называют журналистами; возможно, в сообщении о том, что часть состояния императорской фамилии попадет в руки бессовестного банкира, и заключалась доля правды, но речь не шла о древней короне Габсбургов - в этом Франц Ксавер Морстин был уверен.
Как-то ночью он очутился в одном из немногих, доступных лишь знатокам баров благонравного города Цюриха, где, как известно, проституция запрещена, безнравственность осуждается, а грешить столь же скучно, сколь и разорительно. Нельзя сказать, что граф искал этого! Нет, безмятежная жизнь стала докучать Морстину и припасать бессонные ночи, тогда он и решил проводить их где придется.
Граф начал пить. Он сидел в одном из немногих тихих уголков этого кафе. Правда, новомодные американские красноватые лампочки, одетый в гигиенически-белое бармен, своим обликом напоминавший об операционной, крашеные белокурые волосы девочек, наводившие на мысли об аптеке, мешали ему: но к чему только не привык бедный старый австриец? И все-таки спокойствие, в которое граф с трудом впал, нарушилось, когда он услышал скрипучий голос: "А вот, дорогие дамы и господа, корона Габсбургов!"
Франц Ксавер поднялся. За столиком в середине зала он увидел большую веселую компанию. Граф сразу догадался, что там собрались именно те типы людей, которые он ненавидел, хотя никогда не сталкивался ни с одним из них лично: здесь были женщины с крашеными белыми волосами, в коротких юбках, с бесстыжими (впрочем, и безобразными) коленками, худые и скользкие юнцы с оливковыми лицами, улыбавшиеся безупречными зубами, похожими на рекламные протезы у дантистов, гибкие, пляшущие, трусливые, элегантные и нетерпеливые разновидность коварных парикмахеров; пожилые мужчины с тщательно, но тщетно скрываемыми животами и лысинами, добродушные, похотливые, приветливые и кривоногие, одним словом - коллекция того сорта людей, которые временно распоряжались наследством погибающего мира, чтобы через несколько лет передать его с прибылью еще более современным и ужасным наследникам.
За столом поднялся один из стареющих господ, сперва повертел в руках корону, затем надел ее на лысую голову, обошел вокруг стола, выступил на середину, пританцовывая, покачивая головой с надетой на нее короной и напевая при этом мелодию из популярного в то время шлягера: "Священную корону носят так!"
Сначала Франц Ксавер не понимал, к чему весь этот отвратительный спектакль. Он только видел, что общество состоит из бесстыжих стариков (возбужденных
Морстин, чтобы лучше видеть, подвинулся ближе. Расплывчатые очертания этих упитанных, наделенных плотью призраков возбудили его любопытство. На лысом черепе танцующего кривоногого мужчины он узнал копию - разумеется, это была только копия - короны Стефана. Усердный официант, который сообщал гостям о любом достойном внимания факте, подошел к Францу Ксаверу и сказал:
– Это банкир Валакин, русский. Он утверждает, что все короны низложенных монархов принадлежат ему. Каждый вечер он приходит с новой. Вчера была царская, сегодня - корона Стефана.
Граф Морстин почувствовал, как остановилось его сердце, но лишь на секунду. Однако за эту единственную секунду - позже ему казалось, что она длилась по крайней мере час, - произошло полное его перевоплощение. Он чувствовал, как внутри него вырастал неизвестный, страшный, чужой Морстин, поднимался и рос, ширился, завладевал телом старого, хорошо знакомого и распространялся дальше, заполняя весь "Amerikan Bar". Франц Ксавер Морстин никогда не знал ярости. Граф отличался мягким, добродушным нравом, а сознание защищенности, которое обеспечивалось положением, состоятельностью, блеском имени и его значимостью, до сих пор словно ограждало Морстина от любой жестокости этого мира, от любого столкновения с его низостью. Если бы не все это, граф неминуемо познал бы ярость раньше. Только в эту секунду, когда происходило превращение, он почувствовал, что мир изменился уже задолго до его собственного перерождения. Только теперь он осознал, что его собственное превращение явилось лишь неизбежным следствием превращения всеобщего. Еще больше, чем неведомая ему ярость, которая теперь поднималась, росла и кипела, переливаясь через край, должно быть, разрослась пошлость, гнусность этого мира, которая так долго унижалась, скрываясь под одеждой льстивой "лояльности" и рабского верноподданничества. Граф, который считал, что все люди с рождения обладают чувством собственного достоинства - это было так естественно, что он даже не пытался проверить, - граф, казалось, только в эту секунду понял, как заблуждался всю жизнь, подобно всякой благородной душе, он удивлял своей доверчивостью, безграничной доверчивостью. И это внезапное открытие наполнило Морстина чувством благородного стыда, верного брата благородного гнева. При виде подлости аристократ стыдится вдвойне: сначала его вгоняет в краску столкновение с ней, потом он вдруг обнаруживает, как был слеп. Выходит, его обманули - а гордость восстает против обмана.
Граф был не в состоянии дальше сравнивать, взвешивать и размышлять. Ему казалось, ни один из видов насилия не способен с должной жестокостью покарать за низость человека, который танцевал с короной на лысом банкирском черепе, и каждый вечер с новой. Граммофон горланил песню о Хансе, который "что-то вытворяет с коленом"; девицы визжали, молодые люди хлопали в ладоши, бармен, белый, как хирург, звенел стаканами, ложками, бутылками, взбалтывал и смешивал, готовил и колдовал над таинственными волшебными напитками нового времени в металлической посуде, побрякивал, гремел и иногда с одобрением поглядывал на представление банкира, одновременно прикидывая выручку. Красные лампочки дребезжали от тяжелого топота лысого. Свет, граммофон, производимый миксером шум, визг и воркование женщин привели графа Морстина в чудовищное бешенство. Случилось невероятное: впервые в жизни граф вел себя как ребенок и стал всеобщим посмешищем. Вооружившись полупустой бутылкой шампанского и голубым сифоном, он приблизился к незнакомцам; левой рукой он начал поливать содовой сидящее за столом общество, будто тушил страшный пожар, правой же бить танцора бутылкой по голове. Банкир свалился на пол. Корона слетела с головы. И когда граф нагнулся, чтобы поднять корону, словно та была настоящая и все, что она собой являла, необходимо спасти, - бармен, девицы и все прочие набросились на него. Одурманенный резкими женскими духами, оглушенный ударами, граф Морстин в конце концов был выдворен на улицу. Там, перед дверью "Amerikan Bar", усердный бармен предъявил ему счет на серебряном подносе, под открытым небом, так сказать, в присутствии равнодушных далеких звезд: стояла ясная зимняя ночь.