Рассказы
Шрифт:
– Входи, друг, и исполни порученное тебе, что бы это ни было, - сказал Пирсон.
– Должно быть, у тебя дело очень срочное, раз ты пришел в такую бурную ночь.
– Мир дому сему, - произнес чужестранец, когда они вошли внутрь и остановились посреди комнаты.
Пирсон вздрогнул, а старый квакер стал в очаге ворошить затухающие угли, пока из них не вскинулось вверх высокое яркое пламя. Голос, только что говоривший с ними, принадлежал женщине, и перед ними в озарении этого теплого света стояла женская фигура, холодная и застывшая.
– Боже, Кэтрин!
– воскликнул старик.
– Ты опять вернулась в эту погрязшую в заблуждениях страну? Ты, может быть, снова, как в прошлые дни, хочешь стать бесстрашной защитницей веры? Плеть над тобой не имела власти, и торжествующей вышла ты из темницы. Но укрепи свое сердце, Кэтрин, укрепи его теперь, ибо господь хочет испытать тебя еще раз, прежде чем воздать тебе по заслугам.
– Возрадуйтесь, братья!
– отвечала она.
– Тот, кто был с нами
В то время как Кэтрин говорила, ее глаза блуждали по комнате, разыскивая то существо, только во имя которого она и искала спокойной обители. Пирсон молча обратил умоляющий взгляд к старцу, но тот и не думал уклоняться от тяжкой обязанности, выпавшей на его долю.
– Сестра, - начал он несколько более мягким, но совершенно спокойным тоном, - ты говоришь нам о любви нашего создателя, проявленной в том, что он даровал нам некое земное благо. А теперь мы должны сказать, что та же самая любовь выразилась и в суровом испытании. До сих пор, Кэтрин, ты была подобна той, кто идет по затемненной и опасной тропе, ведя малого ребенка за руку; если бы ты могла, ты бы с радостью беспрерывно взирала на небеса, но все же забота о ребенке и любовь к нему заставляли тебя опускать глаза долу. Сестра! Возрадуйся же в сердце своем, ибо его неуверенные шажки не будут больше служить помехой твоему шагу.
Но несчастную мать нельзя было таким образом утешить. Она затрепетала, как лист, и сделалась такой же белой, как снег, забившийся ей в волосы. Суровый старик простер свою руку и поддержал ее, не сводя с нее глаз, словно для того, чтобы остановить бурное проявление горя.
– Я женщина, я всего только женщина, неужто же он будет испытывать меня свыше моих сил?
– заговорила Кэтрин очень быстро и почти шепотом.
– Я была жестоко изранена и очень страдала; много перенесла я телесных мук и много душевных; меня самое возвели на Голгофу и всех тех, кто был мне всего дороже. Не может быть, - добавила она, содрогаясь всем телом, - не может быть, чтобы он не пощадил меня, погубив единственно дорогое мне существо. И тут слова ее вдруг полились с неудержимой силой: - Скажи мне, человек с холодным сердцем, что сделал со мной бог? Поверг ли он меня на землю, чтобы я никогда больше не могла подняться? Раздавил ли он мое сердце в деснице своей? А ты, кому я поручила свое дитя, как оправдал ты мое доверие? Отдай мне обратно моего мальчика бодрым, здоровым, живым, иначе небо и земля отметят тебе за меня!
Слабый, очень слабый детский голосок отозвался на отчаянный вопль Кэтрин.
В этот именно день и Пирсону, и его почтенному гостю, и Дороти стало ясно, что короткий и беспокойный жизненный путь Илбрагима близится к концу. Оба мужчины охотно бы остались при нем, чтобы предаться молитве и утешить умирающего благочестивыми речами, которые, по их мнению, были особенно необходимы именно теперь, ибо если им и не было дано подготовить путнику достойный прием в том месте, куда он направлялся, все же они могли поддержать его дух при прощании с землей. Но, хотя Илбрагим нисколько не жаловался, наклоненные над ним лица его беспокоили. Поэтому, принимая во внимание просьбы Дороти и их собственное убеждение в том, что мальчик достаточно безгрешен и чист, чтобы не осквернить стонами своими райской обители, оба квакера отошли от него. Тогда Илбрагим закрыл глаза и затих, и если бы только он время от времени не шептал ласкового словечка своей сиделке, можно было подумать, что он дремлет. Впрочем, когда ночь спустилась на землю и стала надвигаться буря, что-то как будто начало тревожить его душевный покой, оживив и обострив его слух. Когда налетевший порыв ветра начинал сотрясать окна, он пытался повернуть к ним голову. Когда дверь раскачивало на петлях, он следил за ней долгим и беспокойным взглядом. Когда глухой голос старика, читавшего священное писание, становился вдруг хоть немного громче, мальчик едва удерживал свое замирающее дыхание, чтобы прислушаться. Когда метель проносилась мимо коттеджа с шуршанием длинной, волочащейся по земле одежды, Илбрагим, казалось, ждал, что в комнату вот-вот войдет нежданный посетитель.
Однако через некоторое время он, видимо, отбросил от себя ту тайную надежду, которая его волновала, и с тихим, жалобным шепотом повернул голову на подушке. Потом со своей обычной ласковостью он обратился к Дороти и попросил ее наклониться к нему поближе. Она сделала это, и Илбрагим, захватив ее руку в свои, нежно пожал ее, как будто желая убедиться, что он все еще держит ее. По временам, нисколько не тревожа спокойного выражения на его лице, по всему его телу с ног до головы пробегала легкая дрожь, точно нежный, но несколько прохладный ветерок дохнул на него и заставил затрепетать. В то время как мальчик как бы вел Дороти за руку, спокойно направляясь к той бездне, за которой начиналась вечность, ей, со своей стороны, почти отчетливо рисовалось блаженство той обители, которой он вот-вот должен был достичь.
– Друг, она пришла! Открой ей!
– крикнул он. Еще одно мгновение - и мать уже стояла на коленях у его изголовья. Она притянула Илбрагима к себе на грудь, и он приютился на ней без бурных проявлений радости, но с чувством глубокого удовлетворения, точно готовясь тихо отойти ко сну. Он взглянул ей в лицо и, видя ее отчаяние, сказал хотя и слабым голосом, но серьезно:
– Не плачь, милая мама! Теперь я счастлив.
И с этими словами кроткий мальчик испустил дух.
Королевский указ об обуздании гонителей веры в Новой Англии положил наконец предел дальнейшему мученичеству. Но колониальное начальство, в расчете на отдаленность свою от метрополии, а возможно, и на предполагаемую непрочность королевской власти, вскоре возобновило жестокие преследования во всех иных отношениях. Фанатизм Кэтрин стал еще более необузданным после того, как она порвала все узы, которые связывали ее с людьми. Где бы теперь ни вздымался бич, она была тут как тут, чтобы принять удар. И где бы ни открывались тюремные засовы, она устремлялась туда, чтобы броситься в темницу. Но с течением времени более христианские чувства - терпимости, если не сердечности и благожелательства, - вошли в обиход в отношении преследуемой секты. И когда суровые старики пилигримы стали взирать на несчастную женщину скорее с жалостью, чем с раздражением, когда матери начали ее подкармливать остатками пищи со стола своих детей и предлагать ей ночлег на убогой и жесткой постели, когда толпы мальчишек-школьников уже не оставляли своих игр, чтобы кидать камнями в одержимую странницу, - тогда именно Кэтрин вновь пришла в дом Пирсонов и поселилась в нем навсегда.
Как будто кроткий дух Илбрагима спустился с неба, чтобы научить свою мать истинной вере, как будто его ласковость продолжала оказывать свое действие и из могилы, ее неукротимый и мстительный нрав значительно смягчился под влиянием того самого горя, которое когда-то доводило ее до исступления. Но годы шли, и к образу ненавязчивой печальницы привыкли под конец настолько, что жители селения стали проявлять к ней, правда, не очень глубокий, но всеобщий интерес; она превратилась в существо, на которое каждый мог тратить свой неиспользованный запас сочувствия. О ней говорили с той степенью жалости, которую приятно испытывать, и каждый был готов проявлять по отношению к ней то скромное внимание, которое почти ничего не стоит, но свидетельствует о добрых намерениях. И когда она в конце концов умерла, длинная вереница ее прежних жестоких гонителей проводила ее с благопристойной печалью и с не слишком горькими слезами до места ее последнего упокоения рядом с уже осевшей зеленой могилкой Илбрагима.
ГИБЕЛЬ МИСТЕРА ХИГГИНБОТЕМА
Перевод Е. Калашниковой
Однажды из Морристауна ехал молодой парень, по ремеслу табачный торговец. Он только что продал большую партию товара старейшине морристаунской общины шейкеров и теперь направлялся в городок Паркер Фоллз, что на Сэмон-ривер. Ехал он в небольшой крытой повозке, выкрашенной в зеленый цвет, на боковых стенках которой изображено было по коробке сигар, а на задке - индейский вождь с трубкой в руке и золотой табачный лист. Торговец, сам правивший резвой кобылкой, был молодой человек весьма приятного нрава и хотя умел блюсти свою выгоду, пользовался неизменным расположением янки, от которых я не раз слыхал, что уж если быть бритым, так лучше острой бритвой, чем тупой. Особенно любили его хорошенькие девушки с берегов Коннектикута, чью благосклонность он умел снискать, щедро угощая их лучшими образчиками своего товара, так как знал, что сельские красотки Новой Англии - завзятые курильщицы табака. Ко всему тому, как будет видно из моего рассказа, торговец был крайне любопытен и даже болтлив, его всегда так и подзуживало разузнать побольше новостей и поскорее пересказать их другим.
Позавтракав на рассвете в Морристауне, табачный торговец - его звали Доминикус Пайк - тотчас же тронулся в путь и семь миль проехал глухой лесной дорогой, не имея иных собеседников, кроме самого себя и своей серой кобылы. Был уже седьмой час, и он испытывал такую же потребность в утренней порции сплетен, как городской лавочник - в утренней газете. Случай как будто не замедлил представиться. Только что он с помощью зажигательного стекла закурил сигару, как на вершине холма, у подножия которого он остановил свою зеленую повозку, показался одинокий путник. Покуда тот спускался с холма, Доминикус успел разглядеть, что он несет на плече надетый на палку узелок и что шаг у него усталый, но решительный. Так едва ли шагал бы человек, начавший свой путь в свежей прохладе утра; скорее можно было заключить, что он шел всю ночь напролет и ему еще предстоит идти весь день.