Рассказы
Шрифт:
— На колени! — воскликнула она. — На колени и проси его!
Но не колен его раздался стук, а шагов. Послышались и ее шаги за спиной в коридоре, и голос ее донесся с крыльца: «Спут! Спут!» — через пестрый от луны двор бросая вдогонку имя, которым звали его в детстве и юности, прежде чем он стал Райдером — балансером на бревнах — для товарищей по работе и для безымянных и безликих негритянок и мулаток, которых походя брал до дня, когда взглянул на Мэнни и сказал себе: «Хватит валять дурака».
В часу первом ночи он подходил к лесопилке. Собака исчезла. Куда и когда, он не помнил. Ему мерещилось, будто он запустил в нее порожней бутылью. Но бутыль и сейчас была в руке, и не порожняя, хотя всякий раз, когда прикладывался, две ледяные струйки лились на рубаху
По-прежнему с бутылью в руке, он вышел на поляну, постоял среди немо высящихся лунно-белесых штабелей. Прямо под ногами лежала, ровно стлалась тень, как прошлой ночью; покачиваясь, помаргивая, он обозрел штабеля, бревноспуск, груду приготовленных на завтра бревен, котельную — тихую, выбеленную луной. Порядок. Он опять шагает. Впрочем, нет, не шагает, а пьет холодную, быструю, безвкусную жидкость, которую не требуется глотать, и неясно, куда она льется. Но это неважно. А теперь он шагает, и бутыль исчезла из рук, а куда и когда — опять не помнит. Он пересек поляну и прошел под навесом котельной — не остановившись, перешагнув возвращающую во вчера незримую петлю тенет времени, — к дверям кладовой, где в щелях огонек фонаря, взлетают и падают живые тени, где бормоток голосов, глухой щелк и россыпь игральных костей; гремит его кулак о запертую дверь, гремит и голос:
«Откройте. Это я. Я змеей ужаленный — насмерть». Отворили, вошел. Кружком на корточках все те же — трое с подачи бревен, трое-четверо пильщиков, ночной сторож-белый, на полу перед сторожем кучка монет и замусленных бумажек, в заднем кармане у сторожа тяжелый пистолет, а тот, кого зовут Райдером, кто Райдер и есть, встал над ними, покачиваясь, помаргивая, в неживую улыбку сведя лицевые мышцы под упорным взглядом белого.
— Потеснись, игроки, потеснись. Я змеей ужаленный, и мне отрава нипочем.
— Ты пьян, — сказал белый. — Убирайся вон. Ну-ка, нигеры, открой кто-нибудь дверь и покажи ему дорогу.
— Порядок, босс. — Голос звучит ровно, моргают красные глаза над застывшей улыбочкой. — Я не пьяный. Это меня доллары качают, к земле гнут — вон их сколько.
Подсел, помаргивая, продолжая улыбаться в лицо сидящему напротив сторожу, положил на пол перед собой остальные шесть долларов от субботней получки и, продолжая улыбаться, смотрел, как кости переходят по кругу из рук в руки, как сторож кроет ставки и кучка грязных, захватанных денег перед ним растет медленно и верно, как сторож мечет, как всегда успешно, беря подряд две удвоенные ставки, а третью, пустяковую, отдав; а вот и до него дошел черед, и кости укромно постукивают, гнездясь у него в кулаке. Он выбросил монету на середину.
— Ставлю доллар! — Метнул и глядел, как сторож подбирает оба кубика и затем шлет ему обратно. — Пускай двойная. Я змеей ужаленный. Мне все нипочем. — Метнул, и в этот раз один из негров возвратил ему кости щелчком.
— Пускай двойная. — Метнул, нагнулся вперед одновременно со сторожем и схватил за руку прежде, чем тот дотянулся до костей, и оба застыли на корточках, лицом к лицу, над кубиками и монетами, лицо негра окаменело в мертвой улыбке, левая рука сдавила сторожево запястье, голос ровный, чуть ли не почтительный: — Мне и мошенство нипочем. Но другим ребятам… — Пальцы сторожа судорожно разжались, вторая пара кубиков стукнулась о пол, легла рядом с первой, сторож вырвался, вскочил, завел руку назад — за пистолетом.
Бритва висела между лопаток на шнурке, идущем под рубашкой вокруг шеи. Рука вынесла ее из-за плеча, раскрывая, освобождая от шнурка, переламывая, пока клинок не уперся тыльной стороной в костяшки сжавшихся на рукояти пальцев, и — все в ту же секунду пред тем, как грохнул наполовину вытащенный пистолет, — не лезвием только, а всем кулаком наотмашь ударила сторожа по горлу и прошла вкось, не замаравшись и первым брызгом крови.
II
Дело
— Проклятые негры. Это еще чудо, ей-богу, что с ними хлопот не в сто раз больше. Потому что они же не люди. С виду вроде человек, и на двух ногах, и разговаривает, и понимаешь его, и он тебя вроде понимает — иногда, по крайней мере. Но как дойдет до нормальных чувств и проявлений человеческих, так перед тобой проклятое стадо диких буйволов. Возьмем хоть этого сегодня…
— Как же, взяли вы его сегодня! — оборвала жена жестко. Это дородная, в прошлом недурная собой, а теперь седеющая женщина, нимало не издерганная, даже самодовольно-спокойная, но только холерического темперамента и с явно коротковатой шеей. Притом днем в клубе ей достался было главный приз, полдоллара, но другая дама настояла на пересчете очков, а затем и на переигрыше партии. — Не желаю о нем и слушать. Знаю я вас, шерифов. По целым дням сидите в холодочке у суда и языки чешете. Что ж удивляться, если двое-трое человек увозят у вас арестантов из-под носа. Они б и столы у вас увезли, и стулья, и подоконники, да поди оторви от ваших задниц.
— Положим, их не двое было и не трое. Бердсонги — это ни более ни менее как сорок два голоса. Мы с Мейдью взяли как-то список избирателей и подсчитали. Но ты слушай… — Жена повернулась от плиты, понесла тарелку в столовую, надвигаясь прямо на него, и помощник спешно убрал ноги с прохода. Заговорил громче, сообразуясь с возросшим расстоянием: — У него умирает жена. Ладно. Думаешь, он горюет? На кладбище он самый активный и рьяный. Не успели, рассказывают, опустить гроб в могилу, он хвать лопату и ну орудовать — бульдозера не надо. Да это ладно… — Женщина двинулась обратно. Он опять отдернул ноги и продолжал потише, опять-таки сообразуясь с расстоянием. — Видно, так он ее любил. Никому не запрещается засыпать гроб с женой в ускоренном порядке, запрещается только вгонять жену в этот гроб в ускоренном порядке. Однако назавтра он на лесопилку является раньше всех, еще кочегар паров не развел, огня не разжег даже; приди он еще на пять минут раньше, и вдвоем с кочегаром будил бы Бердсонга, чтоб тот шел домой додрыхивать, или даже кончил бы Бердсонга тут же, и меньше возни было б всем.
Так вот, значит, является на работу первым, хотя Макэндрюс и все прочие думали, что он не выйдет, потому что — даже негру — какого еще предлога нужно, если он жену похоронил? Белый бы не вышел на работу из простого приличия, если уж не с горя, ребенку малому достало бы ума прогулять денек, раз все равно оплатят. Ребенку, только не ему. Работягой заделался: гудок не успел догу деть, он давай скакать по платформам, десятифутовые бревна кипарисовые в одиночку хватает, кидает, как спички. А когда все уже успокоились на том, что ладно, желаешь вкалывать — вкалывай, он вдруг, не спросясь у Макэндрюса, вообще не говоря ни слова никому, уходит с работы среди дня, выхлестывает галлон смертоубийственной сивухи, возвращается и садится играть с Бердсонгом, пятнадцать лет обжуливающим в кости черномазых на лесопилке. С Бердсонгом, которому он тихо и мирно проигрывал в среднем девяносто девять процентов получки с того самого времени, как начал петрить, сколько будет шесть и шесть на этих безвыигрышных костях, — и через пять минут Бердсонг лежит уже с перехваченным до позвонка горлом.