Рассказы
Шрифт:
А к зиме козел исчез. Старик даже до степей добирался, надеялся, что еще встретит его. Но не встретил больше... И умер. Как говорят, ушел за солью. Зима стояла, морозы, а под той лиственницей, где отец велел себя схоронить, земля будто оттаяла...
Тадыр знал, что он сейчас сделает. Конец шланга — в бензобак... Вдуть в другой конец воздух, сильно потянуть в себя раза два и резко наклонить шланг книзу... и вот уже бензин так и ударил из полного бака через напрягшийся шланг, и сразу стал исчезать в рыхлой таежной почве... Быстрее, быстрее! А то вернутся они, гости эти, и тогда...
Опустел
Но нет, Тадыр подождёт, он подождет здесь, пока не зашипит и не прогремит в пустом баке воздух. Все, дело сделано.
Теперь — в седло. Доскачет Тадыр до своего становища, возьмет из шалаша арчимак. Соберет по пути косяки и погонит табун подальше, в чащобу, в глухой кедрач, где ни черт, ни бог не найдут Тадыра.
Каурый у него конь хороший: крепкий, надежный. В самой силе. Шесть лет ходил косячным жеребцом, набрал себе мыши и костей. Шесть лет никто на нем не ездил, — вырос свободным. Тадыр сам его усмирял, сам обучал. Да разве сядет табунщик на плохого коня?
Скоро и снег пойдет. Заветрит, завьюжит, день от ночи не отличишь. И так суток на трое, на четверо. Тогда уж точно гостям не отыскать Тадыра. Не то что Тадыра, сами себя не найдут. Ну, а если найдут его... К тому времени доберется он до своего карабина. Карабин Тадыра ни разу еще не промахивался. Тадыр ведь — парень среди парней: он и волк, он и медведь. Захочет — поймает любого дикого стригунка — один на один, — оседлает его и поскачет. До сих пор не встречал Тадыр никого, кто бы мог его левую руку завалить!
Так бежали, неслись, обгоняя одна другую, мысли Тадыра... Сам он все стоял в стоял неподвижно посреди поляны, со шлангом в руке... Минута прошла, за ней вторая, третья...
Тадыр бросил в кузов сухой, не коснувшийся бензина шланг.
Тут же на сердце у него стало легко и спокойно. Страх, только что до краев наполнявший все его существо, исчез, улетучился. Тадыр выпрямился свободно, во весь, рост, набрал полную грудь воздуха. Пошел к Каурому в отвязал его.
Тронулся.
— Надо завернуть косяк Кара-Айгыра, — буркнул деловито.
Замахнулся чумбуром, огрел Каурого.
— Тьфу — сказал в сердцах.
Скоро уже скрылся в темном ельнике. Вороны и сороки продолжали носиться над поляной.
Кырс! Кырс! — снова раздалось.
Потом тишина наступила в горах, глухая, полная, ждущая.
И пошел снег. Круто пошел.
ЖЕНИТЬСЯ БЫ…
Перевод с алтайского Е.Гущина
«Еще день долой... — вздохнул Сулук и устало навалился грудью на прясло. — Вот и исполнилось тридцать лет от роду», — подумалось невесело.
Дата, как говорят, круглая, но отметить его тридцатилетие родителям даже в голову не придет. Сроду не отмечали никаких дней рождений. Значит, так и положено: не было, нет и не надо. Особенно сейчас, в самый разгар окота.
Овец Сулук только что пригнал с пастьбы. Они быстро улеглись и тотчас принялись за свою извечную работу — зажевали: кырт-кырт-кырт. Тихо; мирно, спокойно — Конечно, устали они. А вот насытились ли? Едва ли.
И по лицу и по всему виду Сулука заметно, как он устал и проголодался. Весной человек ослабевает и устает быстрее. От дневной суматохи даже его лошадь Гнедко и то к вечеру начинает спотыкаться, а что о человеке говорить…
В длинном, приземистом тепляке разговаривают мать с отцом. Из раскрытых дверей доносятся их слова.
— Во-он та, белая большеглазая, — слышится голос матери, — слишком уж неугомонная Как бы она не затоптала своего детеныша. Их надо переселить в просторную клетку.
— Надо, мать, надо, — соглашается отец.
— А эта черноухая не прокормит своих двойняшек. Одного ягненочка надо у нее взять и отдать во-он той, под номером двадцать пять, которая родила недоноска.
— Верно говоришь, мать, верно, — опять соглашается отец.
— Ты лечил того вон кучерявого? Не позабыл?
— Лечил, мать, лечил. Как я забуду...
Слушает их Сулук — и тепло становится в груди. Мать и отец... С серого рассвета и до черной ночи они на ногах — в этом тепляке-кошаре или на воле, в бесчисленных загонах. Так и ходят потихоньку вдвоем. Иногда мать вдруг ойкнет, вскрикнет: «Спина!» — и долго стоит с закрытыми глазами. После придет в себя, откроет глаза, покачает головой и опять принимается за работу.
Дружны они и неразлучны, Отец и Мать, Муж и Жена, Мужчина и Женщина, Добытчик и Хранительница Огня. Мать без согласия отца ни шагу не сделает, ничего не переложит с места на место. А отец на любые ее слова только покорно кивает головой: «Согласен, мать, согласен». Или: «Права ты, мать, права». И все повторяет привычные свои поговорки: «Мать в семье — хозяйка, отец — гость». «Без матери — нельзя, без отца можно». Да и как им иначе? Ссориться, перечить друг другу — у разбитого корыта остаться.
— Ну, житуха, чтоб ее... — вздыхает Сулук. — Вчерашний день похож на сегодняшний. И завтрашний будет такой же. Тянутся они один за другим, все похожие, как спички в коробке. Думать об этом и то тоскливо.
А ведь так оно, видно, и есть: однообразные текут дни. Утром он выгонит отару на пастбище и целый день будет гоняться за нею. А друг его, сакманщик Диман, станет возить на телеге сюда, в кошару, уже отъягнившихся или только собирающихся ягниться овец. Вечером Диман с другими сакманщиками уедет домой в деревню, а Сулук останется и вместе с отцом раза три за ночь будет выходить к овцам. Поглядеть, что и как там у них.