Рассказы
Шрифт:
Но вот в душе ее восходит древнее сказание, Кайчи закачалась, закивала головой, задвигала плечами, и речь ее прихотливо зачастила иноходцем, и в голосе ее зазвенела богатырская кольчуга, забренчала чекань подпруг, загремели удила, зацокали копыта об камни, засвистел горный ветер в густой гриве крылатого аргамака!
Она уже видит, как быстрой молнией скачет батыр «по степи желтой, которую и сороке не облететь, по степи серой, которую и ворону не одолеть...» А как мощно, быстро, красиво мчится молодой воин!
— Скачет он чуть медленнее пули горячей, летит он чуть быстрее птицы летящей. Конь его, перемахивая большие моря, кончик хвоста не замочит, перескакивая горы высокие, краешком копыта
«Эх, если б я был этим батыром! Ну, хотя бы скакал с ним рядом!» — думает каждый из нас.
* * *
Я поныне слышу во сне голос Кайчи, вижу аил Кайчи...
Село наше тогдашнее — горстка избенок без кровель, с крышами дерновыми, поросшими густым бурьяном, — стояло посреди ровной голой долины рядом с чередой древних курганов. У каждой избенки — островерхий аил, крытый пластами лиственничной коры, отпавшей от сухих деревьев. Рядом с аилами — шестигранные тесаные коновязи.
В центре села в окружении избушек — длинный скотный двор. Его поставили тут после организации колхоза, чтобы не подожгли кулаки. На краю села — школа под красным железом. Вот и все.
Жилья такого, какое было у Кайчи, больше в селе не было, да и потом я нигде подобного не видел: избенка и аил поставлены вместе. Представьте — изба в четыре стены, а вместо сенок — аил. Трудно сказать, что хотел выгадать этим хозяин. Но понятно одно — строил он так из бедности, из крайней нужды. Теперь в хозяйстве не было мужской руки, и жилье обветшало, прогнило. Да и у других сельчан дворы выглядели не многим лучше. Но мы, ребятишки, не видели тогда всей этой убогой бедности, нам не было до этого никакого дела. Мы сидели в самой богатой «золотой юрте с четырьмястами сорока четырьмя гранями-сторонами», потому что здесь, у дымящей «буржуйки», сидела наша Кайчи, у которой в лице — огонь, в голове — мудрость, в душе — тепло и любовь...
Мы не сводим глаз с крупного, сурового лица Кайчи, освещенного пламенем железной печурки. Глаза наши неотрывно смотрят на рот Кайчи, на ее темные губы. Вот они размыкаются, обнажая крепкие белые зубы. Кончиком своего большого языка Кайчи медленно облизывает губы. Сказание продолжается. И в загадочном полумраке звучат такие точные, сверкающие, драгоценные слова. Нам уже кажется, что Кайчи не человек, не такая, как все, что нет у нее крови, которая может пролиться, нет души, которая может прерваться, — она сама из тех сказаний, которые живут в ней. Кайчи запечалится — мы печальны, разгневается — нас сжигает гнев, она воодушевлена — мы ликуем, а если призовет — встанем как один!.. И не раз кто-то, отвернувшись, чтобы не видели, смахивал рукавом непрошеную слезу.
Дрова давно догорели в печурке, вода в ведре подернулась льдом, в углу, замерзнув, замычал теленок; а мы ничего вокруг не видим и не чувствуем. А когда возвратимся домой, ох и крепко же достанется нам от матерей: «Что это за ребенок! Где ты пропадаешь ночью? Скучает по тебе тальниковый прут! Завтра выдеру!» Пускай, можно и потерпеть... А все же хороший это был обычай — не наказывать ребенка вечером или ночью. Мать поругает, погорячится, а к утру, глядишь, и позабудет или простит.
Голос Кайчи нарастает, он дрожит, исполняется волнением, становится гулким, раскатистым. Лицо ее краснеет. И уже не слова это, а падающие с горы камни — они несутся вниз, подпрыгивают, сталкиваются,
— Конская кровь в долине — глубиной до холки коня, богатырская кровь в той битве пролилась-поднялась до стремян. Горами лежат убитые кони, курганами высятся тела богатырей!.. И вот лук свой могучий, сделанный из рогов архара и оленя, начал батыр натягивать вечером и пустил на красном рассвете стрелу. Лук от выстрела вспыхнул, задымился, крылатая стрела ушла, пламенея кованым наконечником. Но ударила она в голую грудь черного врага и сломалась, точно попала в камень, коснулась открытой груди недруга и соскользнула, точно попала в зимний лед! И тогда два богатыря уцепились за воротники, вцепились в плечи, шесть дней борются — вся земля огнем занялась, семь дней ломают друг друга — низ Луны загорелся. Когда падают, падают богатыри вместе, когда встают богатыри, встают вместе. Скалы-увалы растрескались, стали степями, равнины-долины взбугрились, стали горами. Птицы улетели, бросая птенцов, звери убежали, бросая зверенышей. Стоящее дерево — стоя сломалось, лежащий валежник — лежа перевернулся. По широкой долине идут они, бодаясь, как быки, по просторной равнине мечутся они, сшибаясь коленями, как верблюды. В мягкой земле утопают до колен, в твердой земле проваливаются по щиколотку. Пыль земная поднялась до небес, облака небесные опустились на землю. Семь лет дерутся — никто не уступает, девять лет сражаются — ни один не сдается...
Как нам хотелось быть похожими на батыра, у которого на крепкой спине могли пастись пятьдесят косяков коней, а на широких плечах шестьдесят овечьих отар, на батыра, который встал на сторону обездоленных, защитил правду и родину, одержал верх над захватчиком врагом! Тогда бы мы этого фашиста ненавистного схватили бы за грудь, за горло и — раз! — опрокинули на колено, — два! — ударили о грудь, — три! — подняли, окунули в тучу грозовую и ударили бы его об островерхие скалы родного Алтая. Пусть до капли выльется кровь его черная, пусть пропадут мысли его злые! Мы бы прах его развеяли по песчинке, чтоб никогда не ожил, чтобы вновь не возродился! И тогда наши отцы, братья, дядья возвратились бы на родину, на Алтай, и зажили вольно и прекрасно: там, где есть сухостой, аилы поставили, там, где травы густы, пасли бы свой, честно заработанный скот. Множились бы, жили в покое и достатке, и больше бы к нам не забредал хищный волк, оседлав свой длинный хвост, не заходил бы злой недруг-захватчик, выставив вперед свою острую пику...
А иногда, слушая Кайчи, мы хохотали до слез. И как не засмеешься, когда рассказ идет о Тастаракае-простаке. Едет он, седлом прогнившим поскрипывает, погоняет свою клячу тальниковым прутиком. Глаза у Тастаракая слезятся, из носа капает. И любимое его присловье: «Жил я на подоле великого народа — ничему не научился, обретался я на воротнике большого народа — ничего нового не узнал». А после, глядишь, Тастаракай-простак всех врагов победил, всех умников в дураках оставил! Недаром говорят: «Под рваным потником может бежать аргамак, под драною шубою может ходить батыр».
* * *
Мы слушали нашу Кайчи осенью после уборки урожая и долгою зимой. А весною, как только появлялись первые проталины на полях, нас захватывали дела совсем не легендарные: мы собирали редкие прошлогодние колоски, а там — просыпались суслики, и пока они не растрясли зимний жир, надо было ставить капканы, выливать их из нор.. Зеленое лето приносило свои дела, свои заботы — вылезали на свет, подоспевали десятки съедобных трав: слезун, кандык, колба, пучки... Потом — ягоды, а после вообще забывали про все — подходили кедровые шишки.