Рассказы
Шрифт:
Но хотя и захватывали нас с головой дела теплого лета, только поставим капканы, только сделаем передышку, возвращаясь в село с ведрами, полными кислицы, — обязательно кто-нибудь вспомнит о богатырях и своими маленькими словами начнет рассказывать, вспоминать их битвы. А иной раз кто-нибудь из мальчишек вскочит, расставит ноги, подбоченится, ударит себя в тонкую грудь: «Я — несгибаемый Маадай-Кара! А ну, кто из вас попробует сдержать мою руку, усмирить мой дух!» — «Ты, сморчок, — Маадай-Кара?! Я — могучий Алтай-Буучай! Выходи на бой!» — сразу же найдется соперник. Схватятся они бороться в шутку, биться мечами-палками, но скоро распалятся, тут уже недалеко и до серьезного «сражения» — у одного пошла кровь из носа, у другого затрещала единственная рубаха... Но это — малыши, а старшим, подросткам, с весны
* * *
...Помню, помню как сегодня: гоню я теленка домой из-за поскотины, с болота. Теплое, красновато пламенеющее солнце важно опускается на покой за моею спиною. А впереди меня по земле, по травам скользит, качается моя тень, широко размахивает тальниковым прутом. Она видится мне такою длинною, такою большою, что может укрыть собой всю нашу деревню, И тут отчего-то меня обуяла радость, восторг, все во мне вспыхнуло, возликовало! Я громко закричал и пустился бежать что есть духу, оседлав хворостину — это мой крылатый, кроваво-гнедой конь, а тальниковый прут в руке — это мой богатырский меч, длиною в девяносто девять саженей, этот меч, обернувшись направо, я наточил об солнце, повернувшись налево — заострил об луну... И бегу я, бегу, размахивая своим мечом над головками полевых цветов, и цветов подо мною больше, чем звезд в летних небесах. Мой теленок, радостно взбрыкивая, несется впереди меня, и я — сын человеческий — ничем от него не отличаюсь! А вокруг разлилась яркая, ясная предзакатная зелень, лицо овевает ласковая прохлада, и я впервые чувствую землю моей матерью, такой же ласковой, как она, такой же заботливой, как она. И я впервые чувствую себя человеком, чувствую, что вырасту на этой земле богатырем... Где оно теперь, то травяное, восторженное Детство? Где мои бессмертные богатыри, в жизнь которых я верил, как в собственную жизнь?.. Теперь на той окраине моего села не увидишь разлива цветов, там и трава толком не вырастает — начисто вытаптывает и сгрызает ее многочисленный скот, и обширное болото почти высохло — леса все редеют и редеют и не могут уже копить и удерживать снег. И не ходят стадами в глубине болота гордые журавли, которые кликом своим будили нас в детские годы. Да что журавли, там теперь и крякву редко услышишь... Но живы, живы мои богатыри! Я верю им, они — во мне! Они были всегда, они сражаются сегодня, они никогда не исчезнут!.. И я никогда не забуду, как бежал по цветущему звездному полю, как впереди меня летела моя огромная тень, как я впервые почувствовал землю эту матерью своею, почувствовал себя растущим богатырем...
* * *
Помню один год, когда я слушал сказания Кайчи и весною, и даже летом. Видно, был тогда совсем еще маленьким — капканы ставить на сусликов не хватало сноровки, а выливать их из нор — силенок. И был я в той золотой детской-поре, когда жизнь наполнена играми, мечтами, воображаемыми делами, а время обыденных забот еще не подошло.
Кайчи нисколько не смущало, что я такой маленький, она изо дня в день рассказывала мне, малышу, свои длинные, сложные, многотрудные сказания. Садилась она обычно на солнышке у раскрытых дверей аила. Мать ее дома бывала редко. Может быть, старушка уходила на какие-то посильные для нее работы, может быть, ходила по гостям и просиживала там, как ведется, за долгими разговорами с такими же старушками.
Мы с Кайчи утром отпиливали две чурочки, потом я приносил из речки воды, ходил два раза и нес по полведерка, да еще к вечеру пригонял к аилу двух ее телят.
И Кайчи рассказывала, рассказывала, видимо, радуясь, что у нее есть — пусть один, пусть маленький, но зато такой восторженный и доверчивый слушатель: рассказывая, она, конечно же, испытывала удовольствие, как певец от самой песни, как плясун от самой пляски. А может быть, она рассказывала сказания просто для себя, чтобы не забыть деталей, чтобы не утратить мастерства.
Однако были у нее и слушатели-любимцы, тот же Тийин. Бывало, все мы уже в сборе и давно готовы ее слушать, но она не начинает, ждет Тийина. А он мало ли из-за чего может задержаться: колоски ищет, как суслик, или матери-старушке помогает вязать снопы, чтобы она
Кто-нибудь не выдерживал и бежал к Тийину домой — вдруг он вернулся и сидит там просто так. Но где там!
Наконец Тийин прибегал сам — запыхавшийся, с виноватыми глазами. Если бы он родился собакой, то вилял бы хвостом без остановки. Прибегал, садился позади всех, ему бы к огню, но там уже нет места, прикрывал Тийин замерзшие, покрытые коростами ноги полами своей драной шубейки и тихо говорил: «Собрал маленько колосков и ждал темноты, чтобы объездчик не заметил...»
— Ничего-о, — махнет рукою Кайчи. — Сперва пообедай, а потом беседуй... Так на чем мы вчера кончили, Тийин?
— Скот наш белый, переполнивший долины, погнал враг, погоняя плетью. Народ наш, не умещающийся на Алтае, повел захватчик, ударяя мечом. Аилы наши сгорели. Очаги — разрушились. Пепел развеялся по ветру, — выпалит одним духом, как заученный урок, Тийин.
— Умница ты у меня, Тийин! — обрадуется Кайчи и поведет сказание дальше — передние стада ели траву, задние стада — оставшиеся коренья. Люди, идущие впереди, валили сухостой и разводили огонь, люди, идущие позади, пни выкапывали и кое-как согревались. А на родине их, там, где пасся скот, — бурьян вырос, там, где люди жили, — осинник встал...
Кайчи рассказывала, обратив свое лицо поверх наших голов в сторону Тийина. И что тут странного — всякий сказитель ищет ученика, старается найти себе замену, воспитать последователя. Смотрит — кто посмышленее, кто живее воспринимает, ярче представляет, лучше запоминает деяния богатырей. А что, если из нашего Тийина выйдет великий кайчи-сказитель, которого узнает и будет уважать весь Алтай?!
Кайчи относилась к нему с особым вниманием, ведь иной и слушает, раскрыв рот от восторга, а стоит спросить — двух строчек не помнит. И потом, если бы сказители таили свои мудрые и прекрасные слова, то как бы сказания их дошли до нынешних времен, не позабылись бы, остались живыми?
Видно, и меня тоже как-то выделяла Кайчи. Иначе зачем мне одному она рассказывала такие большие, во многие тысячи строк, многотрудные поэмы, тратила столько души и сердца!
Сказитель — это судьба.
Потому и говорят: если начал сказание, обязательно надо закончить, досказать. Иначе оно не даст тебе покоя, а батыры, живущие в нем, будут приходить по ночам, грозить, лишать сна, а могут и лишить жизни…
* * *
В иные дни Кайчи мне просто пела песни. Я досадовал, я ждал слов о героическом, сказочном мире, а тут обыкновенные песни, какие может петь всякий.
Но после, вслушавшись, почувствовав красоту мелодии и слов, я сидел завороженный, надолго замерев от удивления.
Пусть от шубы моей овчинной Лоскут останется на Алтае, Пусть от песни моей негромкой Отзвук останется на Алтае. Пусть от шубы моей козлиной Клочок останется на Алтае. Пусть от думы моей заветной Словечко останется на Алтае.Голос у Кайчи был незвонкий, ненапевный, простой. Но пела она своим простым голосом свободно, ровно, точно шумел ветер — легко и просторно, точно рокотала речка по камешкам — безостановочно, беспрерывно. И пела она не для кого-то, чтобы кто-то послушал, насладился, похвалил ее. Она пела для себя. Пела свою душу, свои радости, свое горе, а может быть, и свою любовь, ведь была она тогда молодою.
Износилась у меня шуба. Застыла я под синим небом. Покинул меня любимый. Чем теперь я согрею сердце…И была в ее голосе непостижимая нотка, она влекла, она захватывала всего человека. Слушаешь и сидишь перед нею, боясь шелохнуться, спугнуть, потревожить в душе какую-то завороженность. Не было на Алтае такой песни, которую бы не знала Кайчи. Но больше всего она пела о наших отцах, братьях, земляках, ушедших на фронт, в огонь, под пули. Я слушал ее, и сердце мое холодело.