Рассказы
Шрифт:
Рядом с ней присел неизвестно откуда взявшийся Анхель.
— Ну, что сидишь?
— Боюсь.
— Опять боишься? Может мне вместо тебя пойти?
Она молчала.
— Пойми, это все ты сделала. Как делала, так и получилось. Что уж теперь…
— Нет, это ничего… Это я так, ты не думай… Сейчас посижу и пойду.
— Ну смотри. А я ухожу.
Он поднялся и побрел в густую темноту в углу, оставляя после себя грустный чуть влажный запах, какой бывает осенью в лесу.
— До свидания.
Она подумала, что нужно сказать что-то еще, поблагодарить за помощь, но сил совсем не было. В голове была лишь пустота, да ветер.
Тихо, сверкнув в полумраке глазами, шмыгнула крыса, похожая на ту, что сидела на плече у фокусника и астролога Персея. Девочка вспомнила, что видела, как он входил в селение незадолго перед представлением и, может быть, он тоже был в зале вместе со всеми.
— Всё! — пискнула крыса, глядя на плачущего ребенка. Мария, как когда-то давно вздрогнула, но уже не удивилась.
В черном небе над выходящими артистами и их родителями светил ковш Большой Медведицы с ручкой изломом вниз.
С лампы, забытой за сценой, падали капельки света, собираясь в маленькую лужицу на полу.
Слезы тихо ползли по щекам Марии, забираясь за пазуху ангельского наряда.
Шум в зале смолк, теперь там остались только те, кто ждал ее…
P.S. В заключение этой необычайной истории можно сообщить только, распространенный среди ученых-ботаников, нелепый слух о том, что игольчатая акация, утеряла свои колючки в процессе эволюции.
Лица
Монастырь святого Микеле стоит на склоне высоких гор. Со всех сторон его окружают заснеженные вершины, самая высокая из которых — знаменитый пик Святого Иоанна. Говорят, что лучший вид на него открывается с обрыва, что расположен рядом с нашим монастырем. По утрам, когда восходит солнце, его вершина окрашиваются розовым светом, нежным, как тончайший шелк из Китая. В жизни я не видел ничего красивее. С тех пор, как меня десятилетним мальчиком привел сюда дядя, я не перестаю любоваться этим зрелищем.
Я рано осиротел, и сначала был взят на воспитание своим дядей-сапожником, но, тот, увидев, что подмастерья из меня не выйдет вовеки, отдал меня на воспитание монастырской братии. Он видимо решил, что Господь Бог позаботится обо мне лучше него и сумеет сделать из меня своего послушного слугу. Дядя два года пытался научить меня ровно отрезать кожу для обуви, но я научился лишь ловко портить ее, спихивая вину за это на плохой инструмент, неровные лекалы и простуду, от которой у меня ужасно дрожат руки. Большего он от меня не добился. Мести двор, таскать с рынка продукты, купленные теткой мне было неинтересно, и я при случае сбегал куда-нибудь. Чаще всего просто ходил по городу, рассматривая людей. От детей меня отстранили после того, как я заснул, укачивая своего племянника, а тот тем временем вылез из люльки, вскарабкался на стол, и съел там пять пуговиц, которые служанка собиралась пришить к дядиному кафтану. Пуговицы потом благополучно вышли естественным путем, но мое появление рядом с детьми с тех пор приветствовалось не более чем хорь в курятнике. Душеспасительные беседы о пользе учебы сапожному ремеслу, подкрепленные постукиванием метлой и болванками для обуви по всем членам моего тела, не возымели действия. Дядя решил предоставить заботу о несчастном сироте тому, кому было угодно допустить его появление на свет столь никчемным — Господу Богу, или его ближайшей представительнице на земле — Матери Церкви. Мать Церковь охотно взялась за это неблагодарное занятие и даже кое-где преуспела.
Монастырский устав строг, братия поднимала меня ни свет ни заря. Заставляла умываться холодной водой из бочки, и давала грубую холстину вытереть лицо. Ночи в горах студеные, и поэтому вода в бочке по утрам часто покрывалась тонким ледком, ломать который было небезопасно. Однажды, вскоре после моего переезда, я сильно порезал палец о его острые края. Впрочем, при этом я обнаружил, что и раны в монастыре заживают гораздо быстрее, чем в миру. Когда отец — настоятель увидел меня сосущим кровоточащий палец, он взял меня за руку и оглядел ранку.
— Ну, какие пустяки. Сейчас будет немного больно, надо потерпеть. Ты ведь храбрый мальчик, и не боишься боли?
Я отрицательно покачал головой, а он тем временем сильно сжал края пореза и что-то неслышно зашептал. Закончив, он перекрестил меня и потрепал по голове.
— Вот и все.
Палец больше не кровоточил.
— Иди. Время утренней молитвы. Возблагодари Господа за его доброту.
Тогда мне впервые показалось, что отец-настоятель напоминает стальной клинок, выкованный древними мастерами. Взгляд его был холоден, в нем чувствовалась твердость и ясность. Мир отражался в глазах, как в полированном лезвии стилета. После общения с ним во рту остался железистый привкус, какой бывает в горных ручьях, неподалеку от мест, где добывают руду.
Молиться я любил. Мне было нечего скрывать от Бога, и он видимо знал это. Слова молитв, повторяемые братией, высоко возносились под самые своды церкви. По утрам там гнездился мрак, еще более сгущаясь от света свечей, зажженных в алтаре. Церковь нашего монастыря, по слухам, одна из самых больших в Италии и одна из самых высоких. Конечно она меньше собора святого Петра в Риме, но не могут же все соборы быть такими огромными. По слухам, стены нашей церкви были сложены еще во втором веке от рождества Христова, а пол, так вообще появился еще раньше. Вроде бы раньше здесь был языческий храм какого-то древнего бога, и камни пола помнят потоки крови от жертв, приносимых в его славу.
Пол в храме ровный, сделанный из отшлифованных плит не то мрамора, не то чего-то другого, очень похожего. Когда мы кланялись во время молитв, я часто изучал переплетения каменных жилок. Иногда они складывались в причудливые фигурки, которые оживали от прикосновения моей фантазии. Я нашел здесь волка на трех лапах, лисицу без хвоста и бородачей со свирепыми глазами и без ушей. Однажды мне даже посчастливилось найти совсем почти правильного осла, но потом он потерялся в хаосе. Больше всего эти прожилки напоминали мне дороги. Они петляли, огибая невидимые леса, горы и пустыни. Пересекались, чтобы потом снова разойтись и терялись в глубинах.
Среди братии друзей я не нашел. Они считали меня слишком маленьким, чтобы снисходить до разговоров со мной. Обычно все общение сводилось к тому, что немного глуховатый брат Иранио, громко, как это бывает с такими людьми, говорил мне:
— Вот тебе корзина, братец, иди оборви горох в саду.
При этом в спину он мог добавить, еще более возвысив голос, как будто это я глухой, а не он:
— Да смотри, много не ешь, я знаю, сколько его там.
— Ладно, — бубнил я себе под нос, — съем все до корней, как просишь. Хоть бы меня даже после этого разорвало.