Рассказы
Шрифт:
Безотчетно ощущал это и пан Плишка, и потому дал себя увлечь людскому потоку, который унес его за город, к самым полям. Выбросив его на незнакомый берег, волна отхлынула, разлилась, и он остался один у моря зеленеющих полей, цветов, упоительной тишины, звеневшей птичьим щебетом.
Толпа рассеялась по зеленому берегу, а он остался наедине с Воронком, который ошеломленно смотрел, как взлетают над полями жаворонки, как колышутся колосья.
Свежий и сырой ветер веял над полями.
Пан Плишка долго обводил пренебрежительным взглядом этот зеленый, цветущий и полный жизни уголок земли, потом с сострадательной усмешкой посмотрел на людей, расположившихся на межах, так что только головы их выглядывали
— Глупое мужичье!.. Воронок, на место! Тубо! — закричал он, потому что пес вдруг словно ошалел, кидался в гущу колосьев, гнался за ласточками, лаял на облака, обнюхивал кусты цветущего терновника и то катался в бороздах, то мчался, как безумный, по шумящему зеленому океану, то вдруг замирал на месте и в страшном смятении смотрел на бежавшие ему навстречу зеленые волны, с визгом отскакивал от них и, припав к земле, глядел, как они колыхались, шли… наклонялись над ним и звенели блестящими стеблями… и снова отходили назад.
— Вот тоже удовольствие! Даже присесть негде! — пробормотал пан Плишка, которого сегодня раздражало все, а в особенности Воронок. С презрением отвернулся он от полей и пошел обратно в город. Ему хотелось как можно скорее очутиться дома.
А Воронок вернулся, только когда уже совсем стемнело, и рассерженный пан Плишка сильно побил его.
— Что же, мне сидеть тут одному, да? Ах ты, хам, мужичье, и тебя в деревню потянуло! — грозно кричал он на собаку. Воронок не защищался, только визжал от боли и смотрел на него так грустно, так жалобно скулил и лизал ему руки, что пан Плишка быстро остыл, схватил собаку на руки и заплакал — кажется, в первый раз в жизни.
— Смирно, Воронок! Видишь… твой хозяин и сам… видишь!.. Один я… один…
На другой день пан Плишка уже и вовсе места себе не находил от тоски. Так пусто и неуютно было дома, таким одиноким чувствовал он себя на улицах, а в трактирах люди так глупо убивали время! Он уже считал часы, остававшиеся до возвращения из деревни «глупого мужичья».
После полудня он не вытерпел и пошел на фабрику. Бродил по пустым и безмолвным цехам, где все было погружено в глубокий сон. Спали машины, бессильно повисли ремни, замерли колеса. Огромные тела машин, их стальные головы и руки таинственно серели в солнечном свете; в залах громоздились пестрые груды готовых тканей. В коридорах царила тишина, котельные были холодны и темны. Но повсюду, на каждом шагу, в каждой извилине машин чуялась страшная сосредоточенная сила, только на время притаившаяся… Какая-то едва уловимая дрожь, шорох, какие-то тихие голоса, казалось, проносились через стены и машины… Порой где-то рвалась нить, соскальзывал ниже ремень, скрипел винт или шестерня, дребезжали тихонько оконные стекла — и снова тишина, жуткое молчание утомленных машин, отдыхающего металла.
Пану Плишке уже страшновато стало ходить по цехам. Какая-то тревога сжимала ему горло, мрачное величие этих бездействующих гигантов словно гипнотизировало и обессиливало его. Он присел на подоконник и сидел, съежившись, неподвижный, как мертвец, машинально бормоча молитву и боязливо поглядывая на потолок, на окна, — только на машины он боялся взглянуть, потому что ему чудилось, что они глядят на него, видят его. Мерцающий блеск отполированной временем стали напоминал блеск чьих-то глаз и пронизывал холодом и жутью. А эти взгляды направлены были на него отовсюду — из-за груд железа, из-за балок, штанг, колес, станков, шестеренок. Они наполняли зал странным светом, призрачным и пугающим душу человеческую, как излучение какой-то злой и неумолимой силы.
Но, несмотря на это, пан Плишка чувствовал себя здесь лучше, чем дома: здесь он забывал о себе, не ощущал тоски и бремени собственной жизни. Он, как собака, лежал у ног своих отдыхающих владык, машин, и здесь ему было спокойнее, так как он не был предоставлен самому себе.
Только поздно вечером приплелся пан Плишка домой. Пани Радзикова уже вернулась и встретила его радостно, угощала деревенскими гостинцами и с восторгом рассказывала, как хорошо живется ее брату ксендзу, какая там благодать — яблони уже в цвету, и молодой картофель есть, а масло такое отличное и дешевое. Рассказывала, что гусенят там кормят рублеными яйцами, чтобы скорее росли, а поросят поят неразбавленным цельным молоком! С искренней гордостью она показала сутану и высокие сапоги ксендза, подаренные Антосю. Правда, сапоги мальчику немного велики, но и на том спасибо. А ей ксендз подарил старую шубу — конечно, верх сильно засаленный и рваный, а мех давно съеден молью, но все-таки… все-таки брат у нее хороший, благородный человек! И пани Радзикова даже заплакала от умиления, от радости, что есть еще на свете добрые люди. Пусть она бедна и работает, как вол, чтобы прокормить себя и сына, но зато брат у нее ксендз, у которого и деньги водятся, и лошади отличные, и уважают его люди богатые, помещики… такие люди, что, когда они приехали вчера к обеду, она даже не посмела сесть с ними за стол и поела с сыном на кухне, — ей довольно того, что брат сидит с помещиками рядом, как с равными.
Она все говорила и говорила, упоенная новыми впечатлениями, загоревшая на ветру и солнце, полная жизни, веры, надежд, привезенных оттуда, с полей и лугов.
А потом и Антось стал рассказывать обо всем виденном — рассказывал с искренним увлечением, со слезами на глазах. Видно было, что он счастлив.
— Как только вырасту, заберу маму, уедем мы с ней в деревню и там будем жить. Потому что только там хорошо! — твердил он восторженно и готов был всю ночь рассказывать одно и то же, если бы мать не прогнала его спать.
Пан Плишка внимательно слушал, но не проронил ни слова. «Потому что только там, в деревне, хорошо», — повторял он мысленно слова Антося и усмехался как-то странно…
Поздно вечером, уже около полуночи, вернулись и рабочие. Налетели, как весенняя гроза, оживленные, довольные, наполнили тесную комнату веселым говором и шумом. Их загорелые лица сияли радостью. Они сразу улеглись, но еще долго болтали, смеялись, вспоминали. У Адама лицо распухло, но он сказал, что это пустяки, — просто он немного подрался в корчме, надо же было померяться силами с тамошними хлопцами! Ого, еще у него сила есть, еще Лодзь его не совсем сожрала! Вот вернется он к родителям в деревню да поживет там недели две, тогда все увидят…
— Спать пора! Трещат и трещат, не дают человеку уснуть! — заворчал на них пан Плишка и с силой захлопнул дверь. Какое ему дело до них!
«Раскровянили ему рожу, а этот скот еще радуется! Эх, хамы, хамы! Деревенщина! Увидали коровий хвост и счастливы!» — мысленно негодовал пан Плишка. Зло его взяло, захотелось даже ударить Воронка, но не ударил. Он до рассвета сидел на кровати, горячо молился, упорно отгоняя тоску, боль и смятение, вызванные воспоминаниями о деревне.
— Эх, разрази вас громом!.. Человек работает, как вол, а покоя ему нет! — выругался он утром, встав после бессонной ночи. Он и сам не знал, кого ругает.
На работе он срывал злость на своей подъемной машине — так круто тормозил, что она с лязгом ударялась о пороги цехов.
Он не хотел ни о чем расспрашивать приехавших, но, столкнувшись с ними раз-другой, не вытерпел и спросил сурово, с какой-то опаской:
— Ну что, нашли свою деревню?
Они смотрели на него с недоумением — как это можно не найти родной деревни?
— Ведь верно я говорил, что она от шоссе сразу налево, за тополями?
— За тополями? Вот хватились! Да ведь их давно вырубили по приказу помещика.