Рассказы
Шрифт:
Закинув назад красивую голову, высокая, весёлая и сильная, входила сестра Анна.
Детские руки тянулись ей навстречу, и детские голоса хором кричали ей:
— Тётя Анна! Тётя Анна!
Дети хотели есть и жадно следили, как сестра Анна намазывала хлеб и разливала кофе.
Лиза, сверкая глазами, изо всех сил стучала о постель здоровой ногой. Стёпка — единственный из палаты, который мог ходить — вертелся, помогая разносить чашки, около стола и всегда старался стащить самый большой кусок. Но всегда попадался, получал подзатыльник, затем добровольно
Сестру Анну любили все.
Лиза взвизгивала от восторга, подпрыгивая на постели, хватала её за руку, любовно гладила и умильно говорила:
— Тётя Анна!.. Тётя Анна!..
И потом:
— А когда мне можно будет встать?..
Бледная Соня своими восковыми пальчиками тихо брала её за руку, клала её к себе на грудь и с восхищением закрывала глаза.
Маленький Данилка с задранной кверху ногой, которая так же, как у Лизы, была привешена к блоку на потолке, таращил свои водянистые глаза, подскакивал всем телом и, как кукла, выкрикивал: «мам-ма! мам-ма!..» — и бедный Шура при её приближении начинал безнадёжно всхлипывать, точно жалуясь ей, как тяжела и мучительна жизнь…
Один только горбатый Карл жадно и быстро ел, сосредоточенно двигая худыми щеками, не обращая внимания ни на что, весь погруженный в себя. И когда сестра Анна подходила к нему, его неподвижный взгляд, остановившись на ней, коротко и сурово говорил ей:
— Уйди.
От этого взгляда в добром и сильном сердце сестры Анны поднималась непонятная смута, которую, несмотря на всю суету, она тайно носила в себе целый день.
II
Целое утро дети испытывали страх.
После забвения ночи дом болезни, до краёв полный скорби и мук, просыпался и начинал свой томительный день.
Сестра Анна и сиделка Катя озабоченно мелькали, то появляясь, то исчезая, за стеной кто-то тяжко стонал и вздыхал и, как большая, серая змея к детской палате издалека медленно подползал страх.
Дети слушали и лежали.
Вдали хлопала дверь, слышался громкий разговор и весёлый смех — доктор начал свой обход.
Он появлялся на минуту в палате — маленький, черноглазый, румяный, ещё пропитанный воздухом улицы — быстро обходил все постели и говорил:
— Как дела, Лиза?
— Как дела Анна? Ты, клоп? Сосёшь?
— Соня, Соня, Соня… — он щекотал подбородок Сони.
— Бедный Шура, здравствуй! Болит? Степан, иди сюда!
Он хватал Стёпку и начинал сгибать и разгибать ему руку, крича: «Постой! Да постой же, болван!» — и Стёпка подымался на цыпочки, выше, выше, точно лез куда-то вверх, я пищал самым тоненьким голосом, каким только мог.
— Как дела, Карл?
Но Карл, не отвечая, и важно оттопырив губы, смотрел, и доктор, не дождавшись ответа, исчезал.
Дети опять лежали и слушали, как вдалеке кто-то вскрикивал, кашлял, жаловался и стонал.
Приходила сестра Анна, нежно поднимала на руки Шуру, приговаривая: «Мой бедный цыплёночек! Мой бедный цыплёночек!..» — и он, бессильно уронив голову, начинал тихонько и горько рыдать.
Его уносили.
Вдали хлопала дверь, слышались голоса, потом раздавался отдалённый вопль. Сначала слабый, потом сильнее и как будто ближе, потом, не переставая, один тонкий, пронзительный, как заливающийся колокольчик, крик.
Все притихли.
Лиза, покрываясь холодным потом, с головой укутывалась в одеяло. Соня бледнела, умоляюще складывала руки и начинала дрожать. Страх нарастал, вползал в палату, удушливым клубом наполнял всю комнату, и один только Карл сидел прямо и неподвижно, выше всех и ничего не замечал.
Когда Шуру, белого, чистенького, с бессильно запрокинутой головой приносили назад, дети, ещё полные ужаса, молчаливо лежали, и только иногда решался смеяться один легкомысленный Стёпка.
Но Лиза, сейчас же обрывала его.
— Молчи, Стёпка! — с негодованием говорила она. — Ты сам пищишь, когда доктор крутит тебе руку.
— А ты не пищишь? — обижался он. — Запищала бы, если бы тебе повертели так ногу.
— Ну так и не смейся! Шура маленький, а ты большой. Дурак!
Потом уносили Анну. Она была нервна и ещё по дороге начинала оглушительно визжать:
— А-я я-я-яй! А-я я-я-яй! — так, что сестра Анна, закусив губу, с ожесточением давала ей шлёпок.
Это не было страшно.
Анна кричала от нервов, а не от боли и, когда её приносили назад, она с засохшими на щеках полосами от слёз сейчас же принималась есть конфеты, которые всегда лежали у неё под подушкой и которые всегда старался своровать Стёпка.
Потом несли из других палат.
По коридору слышался тяжёлый топот ног, кто-то жалобно говорил и стонал, потом гулко хлопала дверь. Наставала напряжённая тишина, и вдруг издалека доносился заглушённый вопль. За ним другой, третий, — без конца.
Они раздавались потом, почти не переставая, то тише, то громче, разнообразные, разноголосые, но далёкие и глухие, точно это кричали сами стены. Дети знали, что там была женщина, у которой каждый день скоблили железом кость и которая всегда страшно кричала и лишалась чувств, и мужчина, который ревел, как бык, потому что доктор размахивался и прокалывал ему ножом живот. Страх нарастал, наполнял всю комнату, поднимался до потолка и опускался оттуда, как душный свод.
Но это было не всё.
Самое страшное было впереди.
Стёпка, который давно уже стоял у дверей на часах, вытаращив глаза, стремглав ковылял к постели и вытягивался во фронт. Все поспешно шевелились и потом затихали — наставала мёртвая тишина.
В коридоре слышался топот многих шагов, настежь распахивалась дверь, и в палату входил профессор.
Он входил, медленно переваливаясь, и с трудом переставляя ноги, точно на них были одеты чугунные сапоги. У него был горбатый нос и страшные, красные, волосатые руки, которые равнодушно висели вниз, — и Лизе казалось, что в палату двигается камень, который может спокойно всех раздавить.