Рассказы
Шрифт:
— Я и сам знаю, — соглашался я.
Потом через неделю-другую опять приходила повестка и всё начиналось сначала. В девятый или десятый вызов я взял в руки один из валявшихся на столе стетоскопов и вдруг оказался не в ряду призывников, а в ряду врачей.
— Добрый день, доктор! — кивнул мне один из них.
— Добрый день! — вежливо отозвался я.
Конечно, это произошло до того, как я разделся: вряд ли меня приняли бы за доктора в голом виде. Меня направили, а, точнее, меня вынесло общим потоком в кабинет, где проверяли грудную клетку и легкие, и я избавил пожилого врача Риджуэя
— Вы мне очень помогли, коллега, — признательно сказал он.
Большинство обследуемых я находил годными к службе, но иногда освобождал одного-другого, просто чтобы не казаться странным. Сперва я велел каждому задерживать дыхание и произносить: "ми-ми-ми-ми-ми", пока не заметил, что доктор Риджуэй с интересом на меня поглядывает. Сам он просил их сказать: "ух", а иногда ни о чем не просил. Однажды я наткнулся на парня, который, как обнаружилось позднее, проглотил часы, чтобы врачи подумали, будто у него внутри что-то не в порядке (очень распространенная хитрость: глотали гвозди, шпильки для волос, пили чернила и что хотите, лишь бы увильнуть). Я понятия не имел, какие звуки можно услышать в стетоскоп, и поэтому тиканье часов меня сперва не удивило, но я всё же решил обратиться к доктору Риджуэю за консультацией, потому что никто из призывников больше не тикал.
— У него что-то тикает внутри, — сказал я доктору.
Он посмотрел на меня с удивлением и нечего не ответил, а потом выстукал его, приложил ухо к груди и, наконец, воспользовался стетоскопом.
— Здоров, как доллар! — заключил он.
— Послушайте ниже, — попросил я его.
Парень показал на свой живот, а Риджуэй свысока смерил его презрительным взглядом:
— С этим обращайся к брюшному, — сказал он и отошел.
Через несколько минут к этому парню подошел доктор Блайт Бэлломи и послушал. Он не сморгнул глазом и не изменил мрачного выражения лица:
— Вы, молодой человек, проглотили часы, — сухо сказал он.
Призывник покраснел.
— Нарочно? — спросил он доктора неуверенно и смущенно.
— Этого я не знаю, — ответил тот и пошел осматривать других.
Я проработал в призывной комиссии почти четыре месяца, пока мне не перестали приходить повестки. Я не мог уехать из города, а поскольку продолжал в нем жить и безотказно являлся на освидетельствования, хотя осмотрами занимался я сам, то считал, что обвинять меня в уклонении от призыва оснований нет. Днем я был зазывалой в парке с аттракционами. Управляющим там был долговязый диковатый малый по имени Байрон Лэндис. Несколько лет назад он из озорства взорвал динамитом комнату отдыха в ратуше. Ему нравилось вылить ведро воды на спящего, а однажды его чуть не арестовали за прыжок с самодельным парашютом с крыши страховой компании.
Раз утром он спросил меня, не хочу ли я прокатиться с ним на новом "Алом торнадо": крутых и волнистых "русских горках". Я не хотел, но боялся, что он может подумать, будто я боюсь, и я пошел кататься. Было десять утра, и поэтому в парке никого не было, кроме рабочих, уборщиков и концессионеров в рубашках без пиджаков. Мы залезли в длинную гондолу и, пока я высматривал, кто придет и покатит нас, мы вдруг поехали. Я обнаружил, что Лэндис сам управлял снарядом. Выскочить было уже поздно, мы со стуком и тряской въехали на первый
— Не знал, что ты умеешь водить эту штуку! — гаркнул я на ухо напарнику, когда мы взлетали по шестидесятиградусной дуге прямо в космос.
— Я тоже этого не знал! — гаркнул в ответ он.
Под грохот и ужасающий свист воздуха мы рухнули в непроглядную Пещеру Тьмы, вырвались из нее и снова провалились у Прыжка Моногана, названного так, потому что рабочий по имени Моноган вынужден был прыгнуть отсюда, когда, во время испытания горок, оказался между двумя несущимися друг на друга тележками. Катание, хотя кончилось удачно, оставило во мне неизгладимый след, и не будет даже преувеличением сказать, что добавило в мою жизнь остроты. Благодаря ему я кричу во сне, ненавижу лифты, хватаюсь за аварийный тормоз в машине, которую ведет другой, лежа, ощущаю себя птицей в полете, а в иные месяцы мой желудок не принимает никакой пищи.
В последние два вызова в призывную комиссию я опять стал осматриваемым, потому что мне надоело быть осматривающим. Ни один из врачей, бывших так долго моими коллегами, меня не узнал, даже доктор Риджуэй. Когда он осматривал мою грудь в последний раз, я спросил, не помогал ли ему раньше другой врач. Он вспомнил, что правда, помогал.
— А он не был на меня похож? — спросил я.
Доктор Риджуэй посмотрел.
— Вроде нет, — сказал он. — Тот был повыше.
(Во время освидетельствования я был без ботинок).
— Хороший пульмонолог, — заметил Риджуэй. — Он ваш родственник?
Я подтвердил, и он направил меня к доктору Куимби, осматривавшему меня уже раз пятнадцать. Куимби дал мне какой-то простой текст для чтения.
— Да куда тебе в армию с таким зрением! — сказал он.
— Я и сам знаю, — согласился я.
Как-то поздним утром, вскоре после последнего освидетельствования, я проснулся под звон колоколов и вой сирен. Он становился всё громче, безжалостней и неотвязней: так пришло перемирие.
Университетские дни
Я сдал экзамены по всем предметам, кроме ботаники — осилить ботанику я никак не мог. Это потому, что надо было по несколько часов в неделю сидеть в лаборатории за микроскопом, уставившись на клетки растений, а я не мог разглядеть и самого микроскопа. Мне ни разу не посчастливилось увидеть в микроскопе клетку, что доводило профессора до белого каления. Он расхаживал по лаборатории, довольный студентами, постигшими искусство изображения сложной и, как мне рассказывали, чрезвычайно увлекательной структуры цветочных клеток. Но тут доходила очередь до меня, а я стоял как пень.
— Ничего не вижу, — мычал я.
Профессор сперва терпеливо объяснял, что нет человека, который не смог бы разглядеть клетку в микроскоп, но потом вскипал и начинал кричать, что я вижу не ее не хуже других и просто дурака валяю.
— Всё равно, цветы под микроскопом утрачивают часть своей прелести, — говорил я.
— Красоту цветов мы в этом курсе не проходим, — уточнил он. — Нас интересует только то, что я называю их механикой.
— Хорошо, — соглашался я, — только я всё равно ничего не вижу.