Рассуждения
Шрифт:
Антония: Это ты правильно сделала, вернее, правильно решила.
Нанна: Так я и елозила взад и вперед, чувствуя необыкновенную сладость в переднем отсеке даже тогда, когда набалдашник полировал мне дымоход; взвешивая все «за» и «против», колеблясь между «да» и «нет», я все думала, стоит ли загонять внутрь весь инструмент целиком или ограничиться его частью; наверное, я все-таки впустила бы пса в конуру, но в этот момент я услышала, что исповедник с учеником, по-видимому уже одевшись, прощаются с ублаготворенной настоятельницей, и поспешила к щелке, чтобы увидеть их ужимки при расставании. Настоятельница изображала из себя маленькую девочку и сюсюкала: «И когда же это вы теперь вернетесь? Господи ты Боже мой, и кого же это я так люблю? И кого же это я так обожаю?» Святой отец клялся Литаниями и Пришествием Христа, что вернется завтра же вечером, а юноша, прощаясь, еще тяжело дышал и подтягивал штаны. Я услышала, как, выходя, исповедник затянул «Pecora campi»{41}, которую читают во время вечерни.
Антония: То есть негодяй делал вид, что читает молитвенник?
Нанна: Вот именно. Как только вышеназванный удалился, я услышала шум за другой стеной и поняла, что это участники турнира:
Антония: Чтоб их!
Нанна: Да, вот еще о чем я должна рассказать. Те две монахини, которые собрали свои пожитки и убежали, вернулись в свою келью. Насколько я могла понять по их ворчанью, вернулись они потому, что входная дверь оказалась запертой по приказу настоятельницы, которую они честили на чем свет стоит. Однако подружки не особенно огорчились, потому что, спускаясь по лестнице, они, оказывается, заприметили дремавшего там погонщика мулов, два дня назад поступившего на службу в монастырь, и, заприметив, решили прибрать его к рукам. И вот теперь одна из них говорила своей подруге: «Поди разбуди его и скажи, чтобы он принес на кухню охапку дров. Он подумает, что ты кухарка, пойдет за тобою следом, а ты приведи его к нашей двери и скажи: «Сюда!» Лишь бы разбойник оказался в комнате, остальное можешь предоставить своей сестричке». Та, к которой обращались, не заставила себя уговаривать и тут же согласилась. Но тут я заметила, что не только они устроили засаду в своей келье.
Антония: Что ты хочешь сказать?
Нанна: Я обнаружила, что рядом с их кельей находилась еще одна комната, изукрашенная, как покои куртизанки, со стенами, обшитыми сандаловым деревом. В ней находились еще две служительницы Бога, которые были заняты тем, что накрывали на стол, убирая его с необыкновенной изысканностью. Они расстелили на нем скатерть из белого дамаска, которая благоухала лавандой сильнее, чем благоухают мускусом звери, что нам его доставляют; потом разложили на нем салфетки, тарелки и вилки на трех человек так ровно и аккуратно, что просто невозможно себе представить, затем, вынув из корзинки множество самых разных цветов, принялись с большим изяществом раскладывать их на скатерти. Посредине одна из сестер поместила лавровый венок, в который были красиво вплетены белые и пурпурные розы; ленты, которые делили поверхность стола, были украшены флер-д’оранжем; внутри лаврового венка цветами огуречника было выложено имя викарного епископа, которого ждали в тот день вместе с монсиньором. И это — скорее в его честь, в честь викария, а не его святейшества Митры{42} звонили в тот день колокола («дин-дон-дин-дон»), помешав мне услышать множество историй, которые я могла бы тебе рассказать. Тем временем другая монахиня выкладывала на каждом углу стола какой-нибудь красивый узор: на первом она с помощью душистых фиалок изобразила Узел Соломона; на втором сделала лабиринт из цветов бузины; на третьем выложила сердце из чайных роз, пронзенное стрелой из гвоздики, причем бутон цветка служил острием: он был полуоткрытым, и казалось, что острие запачкано кровью; над всем этим синими цветами огуречника она изобразила свои запавшие от слез глаза, а сами слезы выложила из крохотных, едва проклюнувшихся бутончиков флер-д’оранжа; на последнем углу было рукопожатие: руки были сделаны из жасмина, a fides{43} — из желтых фиалок. Покончив с цветами, одна из сестер принялась протирать фиговыми листьями хрустальные стаканы и отполировала их до серебряного блеска; другая тем временем, набросив на скамеечку батистовую салфетку, расставила на ней стаканы по ранжиру, а посредине поместила графинчик в форме груши; из графинчика, в котором была вода, настоянная на флер-д’оранже, свисал край льняной салфетки для вытирания рук — так свисают по обе стороны лица у епископа ленты его митры. На полу около поставца стоял медный таз, в который можно было смотреться, как в зеркало: так отполировали его руки, песок и уксус; в тазу в холодной воде покоились две бутылки из прозрачного стекла, и казалось, что в них налито не вино, красное и белое, а расплавленный рубин и расплавленный топаз. Когда все было готово, одна из сестер вынула из ларя хлеб, похожий на примятый комок хлопка, и протянула его подруге. Та положила его на нужное место, и только тут они получили возможность передохнуть.
Антония: Конечно, так возиться со столом могли только монахини, у которых много свободного времени.
Нанна: Так вот, сидят они и ждут, а между тем бьет два часа [8] и самая нетерпеливая говорит: «Быстрее отстоять рождественскую мессу, чем дождаться викария». А другая ей отвечает: «Ничего тут удивительного, что он запаздывает. Ведь епископ, который завтра проводит конфирмацию, мог отослать его с любым поручением». Тут они принялись болтать, чтоб не скучать в ожидании, но прошел еще целый час, и тогда они наперебой стали обзывать викария теми самыми словами, какими обзывает священников маэстро Пасквино {44} ; «Свинья, бездельник, лентяй», — честили они его; потом одна подбежала к огню, на котором кипели два каплуна — такие жирные, что под конец жизни, наверное, уже не могли двигаться, и над которыми вертел прогибался от тяжести откормленного фазана, — и хотела было вышвырнуть все это за окошко, но ее удержала подруга. Между тем этот дурак, погонщик мулов, которому было велено принести охапку дров в комнату монахини, подавшей своей задушевной приятельнице свой замечательный совет, перепутал дверь — хотя та, что водрузила ему на плечо вязанку дров, все хорошо объяснила — и в самый разгар суматохи появился со своими дровами в комнате, где ждали монсиньора. Когда поджидавшие погонщика подружки поняли, куда он вошел, они принялись царапать себе лицо от огорчения.
8
Т. е. девять часов вечера. В средние века сутки делились не на равновеликие часы, а на часы дня и часы ночи: первые — от восхода до заката солнца, вторые — от заката до восхода. Летом часы дня были длиннее часов ночи, зимой — наоборот. Сутки, кроме того, делились на ряд отрезков — канонических часов (hovae canonicqe); обычно их было семь, и обозначались они боем церковных часов.
Антония: Ну, а что сделали те, что стояли в карауле?
Нанна: А что бы сделала ты на их месте?
Антония: Уж я бы случай не упустила.
Нанна: Вот и они не упустили. Неожиданному появлению погонщика мулов они обрадовались так, как радуются голуби при виде наживки, и оказали ему королевский прием. Заперев дверь на засов, чтобы лис не сбежал из капкана, они посадили его между собой и вытерли ему лоб свежевыстиранной салфеткой. Погонщику было лет двадцать; безбородый, пухлый, белокожий, рослый, с широким, как дно у четверика, лбом, с филеями, как у аббата, — эдакий Прочь-Заботы, эдакий А-Где-Это-Тут-Гуляют, он был даже слишком хорош для того, что они задумали. Увидев перед собой на столе каплунов и фазана, он сначала состроил смешную гримасу, а потом принялся заглатывать огромные куски и при этом пил как сапожник. Зато для монахинь, которым не терпелось узнать, как отбивает сукно его молоток, каждая минута ожидания казалась тысячелетием, и они ковырялись в кушаньях с видом человека, которому не хочется есть. И если б самая похотливая, не в силах больше терпеть, как иногда не может больше терпеть отшельник, не вцепилась в его дудку, как коршун в цыпленка, погонщику мулов удалось бы устроить себе настоящий пир. Однако при первом же прикосновении он поднял свое орудие — так трубач в замке Святого Ангела подымает трубу, — и из ножен показался кусок лезвия, длине которого позавидовал бы сам Бевилаква{45}; не выпуская его из рук, первая монахиня дождалась, когда ее товарка отодвинет столик, и, засунув игрушку себе между ног, оказалась на вертеле у погонщика, который продолжал сидеть; а так как, приступив к работе, он проявил столько же сдержанности, сколько бывает ее у толпы, когда, получив святое благословение, она теснится на мосту Святого Ангела, стул опрокинулся, и оба полетели вверх тормашками, как обезьяны; увидев, что ключ выскочил из скважины, вторая монахиня, которая все это время только роняла слюни, как старая кобыла, испугалась, что непокрытая головка может простудиться, и накрыла ее своей verbigrazia{46}; однако это так рассердило первую сестру, из которой вынули затычку, что она схватила подругу за горло, и той пришлось выплюнуть даже ту малость, которую она успела заглотнуть; вынужденная прервать начатое дело, она бросилась на товарку с кулаками, и началась драка не хуже тех, в которых любят схватываться нищенствующие во имя святого Павла.
Антония: Ха-ха-ха!
Нанна: Дурачок бросился их разнимать, но тут я почувствовала, что кто-то подошел ко мне сзади и, положив руки на плечи, шепнул: «Добрый вечер, любимая!» Я вздрогнула от испуга, потому что, поглощенная дракой этих взбесившихся баб (не могу назвать их иначе), позабыла обо всем на свете. «Ой, кто это?» — спросила я, почувствовав на своих плечах эти руки, и обернулась, готовая позвать на помощь, но, увидев, что это бакалавр, который отлучался встречать епископа, успокоилась. Тем не менее я сочла нужным ответить ему так: «Святой отец, я не из тех, что вы думаете… отойдите… нет, нет, не надо, я не хочу… только не сейчас… я закричу… Боже меня упаси, да лучше я вскрою себе вены… никогда… нет… я же сказала, никогда… вам должно быть стыдно… хороши же вы, нечего сказать…» А он в ответ говорил: «Возможно ли, чтобы за обличьем Херувима, Престола и Серафима{47} скрывалось такое жестокосердие? Я ваш раб, я вас обожаю, вы мой алтарь, моя вечерня, моя молитва и моя месса… если вам хочется, чтоб я умер, — вот нож, пронзите мне грудь, и вы увидите, что на моем сердце золотыми буквами написано ваше имя». С этими словами он попытался вложить мне в руку красивый кинжал с серебряной позолоченной рукоятью и лезвием, наполовину сделанным из дамасской стали. Но я отказалась его взять и так и стояла, молча, опустив глаза и повернувшись к нему спиной, пока он своими речами, звучавшими, как рассказ о Страстях Христовых, не вскружил мне голову настолько, что я перестала артачиться.
Антония: Ну и что? Это лучше, чем довести мужчину до того, что он примет яд или заколется. Ты поступила милосерднее, чем самаритянка. Всякая порядочная женщина должна следовать твоему примеру. Но рассказывай дальше.
Нанна: Смутив мою душу этой своей монашеской преамбулой, в которой он врал, как врут испорченные часы, и даже больше, бакалавр бросился в атаку, приговаривая «Laudamus te»{48}, как будто благословлял пальмовую ветвь, и так меня заговорил, что я позволила ему продолжать. А что мне еще, Антония, оставалось делать?
Антония: Да конечно же, ничего!
Нанна: Ну, так я продолжаю… Да, а знаешь что?
Антония: Что?
Нанна: Настоящий показался мне не таким жестким, как стеклянный.
Антония: Тоже мне, открытие!
Нанна: Да нет, в самом деле, клянусь Распятием!
Антония: К чему клятвы, я тебе и так верю!
Нанна: Затем мне показалось, что я обмочилась, но это была не моча…
Антония: Ха-ха-ха!
Нанна: Это была какая-то белая пена, вроде той, что бывает у улиток. На первый случай он, извини за выражение, обработал меня трижды: два раза на старинный манер, один — на современный, и, что бы там ни говорили, современный мне не понравился. Вот не нравится он мне — и все.
Антония: ты не права.
Нанна: Еще как права. Тот, кто это придумал, видно, так наелся, что ему ничего уже не хотелось, кроме… ну, ты понимаешь, что я хочу сказать.
Антония: Не болтай глупостей: это блюдо — кушанье для знатоков!
Нанна: Ну и пусть их. Так я продолжаю. После того как бакалавр дважды водрузил знамя над крепостью и один раз над равелином, он спросил, не хочется ли мне поужинать, и я, поняв по его дыханию, что уж он-то наелся до отвала, как гусь у жида, сказала, что уже поужинала. Тогда он посадил меня к себе на колени и, обняв одной рукой за шею, другой стал гладить мне то груди, то щеки, перемежая эти ласки такими смачными поцелуями, что я не уставала благословлять день и час, когда стала монахиней, потому что чувствовала себя здесь, как в раю. Но тут в голову бакалавру пришла мысль поводить меня по монастырю. «А поспим днем», — сказал он. Я же, успевшая увидеть столько чудес всего в четырех комнатах, подумала, что для того чтобы пересмотреть всё, что творится в остальных, понадобится лет эдак сто. Бакалавр снял башмаки, а я домашние туфельки, и, держась за его руку, я пошла за ним следом, ступая по полу так, будто боялась раздавить скорлупку яйца.