Рассуждения
Шрифт:
Нанна: По той самой причине, которая приводится в легенде о странствующей венецианской блуднице{15}.
Антония: Ну и что было дальше?
Нанна: А дальше все сели за стол, и это было одно из самых замечательных застолий, на которых мне когда-либо приходилось бывать. На почетном месте сидела госпожа настоятельница с господином настоятелем по левую руку, за настоятельницей шла мать казначейша, рядом с которой сидел бакалавр, напротив — причетница с наставником новициев, а затем, одна за другой, все сестры монахини, и рядом с каждой — монах или мирянин, и так до конца стола, где разместились служки и послушники. Меня посадили между проповедником и монастырским духовником.
Антония: Ты имеешь в виду тутовое дерево?
Нанна: Ха-ха-ха!
Антония: Чего ты смеешься?
Нанна: Вспомнила одного толстого монаха. Да простит меня Бог, но этот монах, который перемалывал пищу, словно жерновами, и у которого щеки были такие толстые, что казалось, будто он играет на трубе, так вот — он поднес ко рту бутылку и залпом выпил ее до дна!
Антония: И ведь не дал Господь захлебнуться!
Нанна: Утолив первый голод, они начали тараторить, да так, что мне показалось, будто я не за столом, а на рынке, на площади Навоны, где голоса покупателей, торгующихся с жидами, сливаются в один сплошной гул. Насытившись, они стали выбирать на блюдах куриные головки, гребешки и кончики крылышек. Выбрав, дама подносила их кавалеру, а кавалер даме, и были они в этот момент похожи на ласточек, которые кормят птенцов. А сколько было смеху и шуток, когда кому-то подносили гузку, и сколько из-за нее велось споров!
Антония: Вот греховодники!
Нанна: Меня чуть не стошнило, когда я увидела, как одна монахиня, разжевав кусочек, прямо из собственного рта предлагает его своему дружку.
Антония: Какая гадость!
Нанна: После того как еда перестала доставлять удовольствие и наступило, как это всегда бывает, пресыщение, они принялись на манер немцев произносить тост за тостом. Генерал{17} поднял большой бокал корсиканского вина и, призвав настоятельницу последовать его примеру, проглотил его залпом, словно то было не вино, а причастие. От вина глаза у всех сначала заблестели, как зеркало, потом затуманились, как бриллиант, если на него дохнуть, и наконец начали закрываться. Казалось, что все сборище, не в силах сопротивляться сну, вот-вот повалится прямо на блюда с кушаньями и превратит стол в одну общую постель, но тут в комнате появился какой-то красивый юноша. Он нес корзину, прикрытую куском батиста, такого тонкого и такого белого, какого мне еще не приходилось видеть. Что там снег, что иней, что молоко — он превосходил белизной даже полную луну!
Антония: И зачем он принес корзину? Что в ней было?
Нанна: Погоди, всему свое время. Отвесив всем испанский поклон, из тех, что приняты в Неаполе, юноша сказал: «Доброго здоровья вашим милостям, — и добавил: — Преданный слуга всей честной компании шлет вам эти плоды земного рая». После чего откинул платок и поставил корзину на стол. И тут раздался взрыв смеха, оглушительный, как раскат грома, а может, лучше сказать, что вся компания разразилась смехом, как разражается плачем семейство, когда видит, что глаза главы дома закрылись навеки.
Антония: У тебя очень хорошие, живые сравнения.
Нанна: При виде этих райских плодов руки всех мужчин и всех женщин, которые уже начали беседовать со щеками, грудями, щёлками, бедрами и винтами
Антония: И что же это были за плоды?
Нанна: Стеклянные, из тех, что изготавливают в Венеции, на острове Мурано, только эти были сделаны в форме х., и у каждого было по два бубенца, больших, как у тамбурина.
Антония: Ха-ха-ха! Довольно, довольно, я поняла!
Нанна: Та, которой достался самый длинный и толстый, была не то что довольна — счастлива, а ее подруги целовали каждая свой и при этом приговаривали: «С этой штучкой нам не страшны плотские желания».
Антония: Чтоб дьявол истребил все их семя!
Нанна: Я держала себя как Простушка-Только-Что-Из-Деревни, лишь искоса поглядывая на стеклянные плоды, и была, наверное, похожа на кошку, которая не сводит глаз со служанки, а сама тем временем пытается подцепить лапкой кусок мяса, по забывчивости оставленный без присмотра; но, если б не моя соседка, которая, взяв две штуки, не поделилась со мной, я бы, наверное, сама взяла свой, чтобы не казаться совсем уж дурой. Короче говоря, среди всей этой болтовни и смеха поднялась из-за стола настоятельница, за ней потянулись остальные, и „Benedicite“{18}, которое она произнесла на прощанье, она сказала по-итальянски.
Антония: Бог с ним, с „Benedicite“. Скажи лучше, куда вы пошли, встав из-за стола.
Нанна: Я как раз собираюсь об этом рассказать. Мы прошли в комнату, расположенную на первом этаже, просторную, прохладную, всю расписанную фресками.
Антония: И что на них было изображено? Великопостное покаяние?
Нанна: Какое там покаяние! Картины были такие, что даже ханжа не удержался бы и бросил взгляд. Их было четыре, по числу стен. Первая изображала жизнь святой Нафиссы{19}: вот она, двенадцатилетней девушкой, в порыве милосердия раздает свое приданое разбойникам и мошенникам, сельским священникам, стремянным и прочим достойным людям. А вот, оставшись без гроша, сидит она, verbigrazia{20}, на мосту пятого Сикста{21}, вся такая печальная, такая благочестивая, и ничегошеньки-то у нее нет, кроме скамеечки, туники и собачонки да еще клочка мятой бумаги на конце расщепленной палки, которой она обмахивалась и отгоняла мух.
Антония: И чего она дожидалась, сидя на скамейке?
Нанна: Она желала совершить богоугодный поступок — одеть тех, кто наг{22}. И ведь такая молоденькая! Ну вот, значит, сидела она на картине, воздев глаза к небу и приоткрыв рот, так что мне показалось, будто она поет ту самую песенку, где говорится:
Что же делает мой милый? Почему он не идет?А потом она была нарисована стоя. Обернувшись к тому, кто из застенчивости не решался испросить ее милостей, она с приветливым и милосердным видом сама к нему подходила и, взяв за руку, вела на гумно, где обычно утешала страждущих. Сначала она задирала ему подол, потом развязывала штаны и, добравшись до жаворонка, осыпала его такими ласками, что он горделиво поднимал головку и раздвигал ей ноги с таким же пылом, с каким жеребец, сорвавшись с узды, бросается на кобылицу. Наша же святая, считая себя недостойной смотреть ему в лицо, а может быть (так полагал проповедник, рассказывавший нам о ее жизни), просто не решаясь взглянуть на него в ту минуту, когда он, распалившись и раскалившись, чуть ли не дымился, поворачивалась спиной, щедро подставляя ему зад.