Рассуждения
Шрифт:
Надо было действительно объесться супом из розочек, чтобы захотелось сравнить звезду с солдатом!
Но что делать?! Это были издержки Аретиновой программы, согласно которой в литературу, где царила «умозрительность», должна была вернуться чувственная реальность бытия. Поскольку развернутая метафорическая конструкция мешала созданию такого образа реальности, Аретино все чаще заменял ее «прямым» описанием.
Если речь шла о пире, Аретино показывал и стол, и скатерть, и приборы, и кушанья. Если о саде — деревья, кусты, и грядки, и всякий овощ в отдельности! Он останавливал мгновенья повседневной жизни, закрепляя их на бумаге характерными деталями быта. Благодаря ему мы узнаем, что насаженная на палку вертушка, которую так любят наши дети, родилась не сегодня и даже не
И уж конечно, взявшись показать грешную жизнь монахинь, Аретино не мог обойтись одними только метафорами. Их было достаточно его предшественнику Боккаччо, для которого главным было движение сюжета, «история». У Аретино же на весь «Первый день» история одна: любовь за монастырскими стенами. И потому — ему ничего не остается, как показать ее в «прямом» описании. Разумеется, он пользуется эвфемизмами, и еще как! — изобретательно и остроумно, — но они погружены у него в такой эротически насыщенный контекст, что никак не мешают созданию иллюзии чувственной реальности.
Как это ни странно, но именно в первой части, где живописуется развратная жизнь священнослужителей, Аретино менее всего ядовит и обличителен. Правда, он рисует здесь гротескную фигуру старой уродливой монахини, которая посредством колдовства заманивает на свое ложе юношу, но совершенно ясно, что эта ситуация оскорбляет в нем скорее эстетическое, чем моральное чувство. А в принципе он настроен благодушно. Он словно бы на стороне здоровой чувственности, перед которой церковь поставила свою искусственную, но, к счастью, не очень прочную преграду. Это не высказанное прямо сочувствие сквозит тут во всех рискованных описаниях (вспомнить только оду женскому заду, пропетую на стр. 46!), и именно это делает их такими живыми и от этого еще более непристойными.
Во второй и третьей частях книги нет и следа этого естественного гедонизма. Природа, которая в историях «Первого дня» представала такой человечной, берущей справедливый реванш за свои попранные права, в рассказах из жизни замужних женщин обнаружила свою инфернальную сущность. Подсвеченная адским пламенем чувственность превратилась в похоть во всей ее маниакальной безысходности. Простушка Антония предложила было классическое социально-экономическое объяснение женской порочности: «Только нужда, в которой проходит вся наша жизнь, заставляет нас так себя вести. А на самом деле мы вовсе не такие плохие». Но Нанна (а вместе с ней Аретино) категорически ее оборвала: «Нет, это не так. Причина всему — наша плоть. Хвостом нас делают, и от хвоста же приходит наша погибель».
Через все анекдотические, абсурдные, фантастические истории «Второго дня» проходит грозный мотив могущества темных природных сил, которые подчиняют себе человека до полной потери им своего человеческого, то есть божеского, образа. Благородные дамы и простые горожанки, простушки и умницы, красавицы и дурнушки, попав во власть похоти, становятся одержимыми: отказываются от веры, лгут, грабят, предают, убивают. Не в пример тому, как это было в первой части, где Аретино занят в основном описанием любовного акта, здесь главный предмет его интереса — это путь, который проходят героини, добиваясь утоления своей страсти, то есть «история». Все эти истории, которые поначалу кажутся комическими, постепенно раскрываются в своей трагически гротескной сущности. Благороднейшая синьора намеренно совершает святотатство, чтобы оказаться в тюрьме рядом с грабителем и убийцей, чья «пушка» является предметом ее вожделений, и, добившись своего, чувствует себя в темнице, как «в райских кущах». Юная жена старого рыцаря, красавица, умница, поэтесса, музыкантша, подстраивает мужу падение с лестницы, чтобы приковать его со сломанной ногой к постели, а самой получить вожделенную свободу. Сюжет, достойный Боккаччо, но совсем не из Боккаччо колорит, настроение, тон центрального эпизода. «…и, хотя старик кричал «Эй! Эй!», протягивая к ней руки, она предоставила ему кричать до посинения, а сама направилась прямиком
Это же настроение господствует в последней части книги, самой мрачной из всех. В главе о замужних женщинах речь шла все-таки о страсти, пусть даже самой низкой, которая и диктовала жизни свои разнообразные сюжеты. Героине третьей части Нанне не дано и такой страсти; ее отношения с природой строятся по расчету, и потому все ее истории на одно лицо. Нанна обманывает, унижает, предает, грабит, доводит до долговой ямы и даже до виселицы. А потом снова — обманывает, унижает, предает и т. д. Нанне самой скучно рассказывать свои истории, чем дальше, тем скучнее; она сбивается, зевает, жалуется на скуку, тоску. Уныние, говорит она, одно из самых ужасных чувств, разъедающих душу девки. Стяжание, сделавшееся единственным содержанием жизни, замещает у нее любовную страсть и, как это бывает именно со страстью, обретает причудливые маниакальные формы. Аретино пишет эту страсть прямо-таки гоголевским пером. Вот как владелица дворца и земельных угодий хвастается перед нищей приятельницей своим умением «поживиться»: «Все-таки они <клиенты. — С. Б.> хоть что-нибудь у меня да забывали. Перчатки, пояс, ночной колпак… девка ничем не брезгует, девке все пригодится… зубочистка, тесемочка, орешек, горчичное зернышко, хвостик от груши…»
За этот естественный как дыхание и в то же время неподдельно художественный «хвостик от груши» Аретино можно «простить» все его стилистические слабости.
И не только за это.
За художественную реабилитацию «прозы» жизни.
За лексическую живость: он писал словами, какими и сейчас разговаривают в Италии.
За энергию фразы. Чего стоят одни только его словесные аккумуляции типа «Мой-Верую-В-Бога» («И тут явился „Мой-Верую-В-Бога“»). Прием, заимствованный из маньеристской литературы, раскрылся у Аретино во всей мощи своих конструктивных возможностей.
За экспрессивность, доходящую до гротеска.
За лирическое присутствие на собственных страницах, столь необычное для литературы того времени. «Поэзия, — объясняет Аретино в одном из писем 1537 года, — это счастливый каприз природы, которому дает жизнь лишь наше собственное страстное переживание. Без него поэтическая речь — что церковь без колокола».
У него была именно такая речь, в его церкви — был колокол, и это, в общем, не вполне сочетается с привычным представлением об Аретино как о циничном острослове и легкомысленном прожигателе жизни. А поскольку ничто не выдает человека так, как его язык, то, наверное, было в Аретино и что-то еще, выходившее за рамки этого расхожего образа.
По мнению современного итальянского исследователя Нино Борселлино, в литературе своего времени Аретино представлял тенденцию экспрессионистского реализма. Возникающая при этом параллель с экспрессионизмом XX века не выглядит натянутой, потому что и в том и в другом случае специфическая экспрессионистская образность была художественным выражением «отчаявшегося гуманизма», свидетельством кризиса ренессансной концепции человека. Об «отчаявшемся гуманизме» экспрессионистов 1920-х годов известно достаточно. Труднее увидеть «отчаявшегося гуманиста» в Аретино — именно в связи с устоявшимся клише его образа.
Однако все поздние сочинения Аретино свидетельствуют о том, что он разуверился в способности человека преодолеть в себе темный природный хаос. Саркастическая ярость, с которой Аретино сказал об этом в «Посвящении» обезьяне, говорит о глубине испытанного им отчаяния.
В выход, предложенный Реформацией, он не поверил, видимо, по этой причине. А кроме того, вместе с другими гуманистами Нового времени, не принявшими протестантства, — Томасом Мором, Эразмом Роттердамским — Аретино предвидел реки крови, которые прольют фанатики новой идеи. Предвидел и ужасался.