Рассуждения
Шрифт:
Антония: О Господи!
Нанна: Не буду портить тебе аппетита описанием старой трентинки{52}; скажу только, что я не захотела видеть остального, и, когда околдованный юноша, у которого едва пробился на щеках первый пушок, опрокинул ее на скамейку, я, как кошка Мазино, которая караулила мышей с закрытыми глазами, сделала вид, что ничего не вижу. Но пойдем дальше. После старухи мы заглянули к портнихе, которая забавлялась со своим учителем портным: раздев его догола, она целовала ему рот, соски, колотушку и барабан, словно кормилица, которая так обцеловывает своего молочного сына: личико, ротик, ручки, краник, животик, попку, — что кажется, будто не он, а она его сосет. Мы уже устроились было поудобнее у дверного глазка, чтобы посмотреть, как портной будет раскраивать ей полы рясы, как вдруг слышим вопль, а после вопля визг, а после визга «О, горе мне!», а потом «О Боже!», которые нас не на шутку напугали. Прибежав на шум, заглушавший звук наших шагов, мы увидели женщину, у которой из трюма наполовину уже вышел ребенок головкой вперед, а когда вышел целиком, всю ее описал, сопровождая это громким и благовонным пуканьем. Увидев, что это мальчик, позвали отца, почтенного сторожа, который пришел в сопровождении двух монахинь среднего возраста и сразу же стал разыгрывать
Антония: Не отвлекайся, госпожа монахиня, рассказывай дальше.
Нанна: Ну хорошо, вот тебе еще одна история; за неделю до меня в этот монастырь была помещена братьями… не скажу барышня… в общем, Сама-Догадайся-Кто, а так как влюбленный в нее важный господин был очень ревнив (так мне сказали), настоятельница велела содержать ее в келье одну, на ночь запирать, а ключ уносить. Но у девицы был юный возлюбленный, который, узнав, что зарешеченное окно кельи выходит в сад, стал по ночам, словно дятел, подниматься по стене к ее окну и, добравшись до решетки, просовывать в нее свой клюв. Как раз в эту ночь, о которой я рассказываю, он к ней и пришел; вцепившись руками в ненадежные прутья, он опрокинул свой кувшин в выставленную наружу чашку, и, когда на ее вафлю уже потек его мед, сладость обернулась для несчастного горечью…
Антония: Почему?
Нанна: Во время «Ну-давай-же-давай!» он настолько увлекся, что выпустил из рук прутья и упал на расположенную ниже крышу, с крыши на курятник, а с курятника на землю, сломав себе при этом бедро.
Антония: Переломать бы оба бедра настоятельнице, этой ведьме, которой захотелось, чтобы в борделе стали вдруг блюсти целомудрие!
Нанна: А что она могла сделать? Ведь она боялась братьев девушки, которые поклялись, что сожгут ее вместе со всем монастырем, если до них дойдет дурная молва. Но возвращаюсь к моей истории. Молодой человек, обрабатывавший свою возлюбленную на собачий манер, упав, наделал столько шуму, что все сбежались к окнам и, открыв ставни, увидели при свете луны разбившегося бедолагу. С постели подняли двух мирян с их как бы женами, послали в сад, и они на руках вынесли юношу из монастыря и положили на землю за стенами; должна тебе сказать, что разговоров об этом в тех краях было много. После этого скандала мы решили вернуться в келью; близился рассвет, и нам не хотелось, чтобы нас застали за подглядыванием и подслушиванием. Правда, по пути мы еще успели услышать непристойную историю, которую один толстый и веселый монах рассказал компании монахинь, священников и мирян; те всю ночь играли в кости и в карты, потом пили, а кончив пить, стали подбивать монаха развлечь их каким-нибудь рассказом. «Я, — сказал он, — расскажу вам историю про одного сторожевого пса, с веселым началом и печальным концом». Тут воцарилась тишина, и он приступил к повествованию. «Два дня назад, проходя по площади, я увидел сучку в охоте, за которой бежало дюжины две кобельков, привлеченных запахом ее петли: она была такая красная и такая распухшая, что была похожа на огненный коралл. Пока они ее обнюхивали, вокруг собралось десятка два мальчишек, чтобы посмотреть, как будет взбираться на нее один пес и, прижав раза два-три, уступать место другому. Я, разумеется, наблюдал всю эту картину с самым что ни на есть монашеским видом. Вдруг, вижу, появляется на площади большой дворовый пес, у которого такой вид, будто он состоит сторожем при всех мясных лавках на свете; схватив за шиворот одного из кобельков, он швырнул его на землю, затем принялся за другого и тоже не оставил на нем живого места; остальные бросились кто куда, а сам он, выгнув спину дугой, ощетинившись как кабан, скосив глаза, ощерив зубы, с пеной у рта, стал оглядывать злосчастную сучку; затем он обнюхал ее розочку и всадил ей два таких заряда, что она завыла, как взрослая сука, и, выскользнув из-под него, бросилась бежать; собачонки, которые наблюдали за происходящим издали, потрусили следом, а дворовый пес в ярости бросился за ними; заметив щель под запертыми воротами, сучка мгновенно проскользнула внутрь, а за ней все собачонки. Неповоротливый дворовый пес остался один, так как был слишком велик, чтобы последовать за остальными; не в силах проникнуть внутрь, он грыз ворота, рыл когтями землю, рычал, как рассерженный лев. Но вот прошло некоторое время, и из-под ворот показался один из тех бедолаг; злодей схватил его за шиворот и начисто откусил ему ухо; еще хуже обошелся он со вторым и так постепенно расправлялся с каждым, кто появлялся из-под ворот, покуда улица вокруг него не опустела — так пустеет деревня, когда в нее, распугивая крестьян, входят солдаты. В конце концов показалась и новобрачная; пес схватил ее за шиворот, вонзил ей в глотку клыки и задушил — в назидание окружающим, под крики толпы, собравшейся поглазеть на собачью свадьбу. И тут мы, не желая больше ничего ни видеть, ни слышать, пошли к себе и, пробежав еще эдак с милю в постели, заснули.
Антония: Да простит меня автор «Ста новелл»{53}, но после твоих рассказов его книжку можно отложить.
Нанна: Ну, зачем же так! Единственное, чего бы мне хотелось, — так это чтобы он признал, что у меня все живое, а у него нарисованное, как на картинке. Но ты думаешь, мне больше нечего тебе рассказать?
Антония: А что, есть что-нибудь еще?
Нанна: На следующий день я поднялась около полудня, даже не заметив, как покинул меня рано утром мой петушок. Идя на обед, я едва сдерживала улыбку, встречая грешников из Капернаума{54}, которых видела прошедшей ночью, но когда прошло несколько дней и я со всеми перезнакомилась, мне стало ясно, что не только я их видела, но и они меня видели, видели — в то время как я забавлялась с бакалавром. После обеда на амвон поднялся какой-то грязный монах и заговорил голосом таким громким и таким пронзительным, что ему должна была бы позавидовать городская стража, — он способен был покрыть расстояние от Кампидольо до Тестаччо; монах обратился к сестрам с увещанием, которое могло бы ввести в покушение даже звезду Дианы{55}.
Антония: Что же он сказал?
Нанна: Он сказал, что нет ничего противнее для природы, чем пустая трата времени, которое подарено нам для того, чтобы мы распоряжались им ей на радость. Природа счастлива, когда видит, что ее создания растут и плодятся; самая большая для нее радость — это видеть женщину, которая в старости может сказать: «Прощай, Божий мир, оставайся с Богом». Из всех драгоценностей природе дороже всего молодые монахини, которым нравится служение Купидону; вот почему наслаждение, которое дарит монахиня, в тыщу раз сильнее, чем то, что можно получить с мирянкой. И еще он во всеуслышание заявил, что дети, родившиеся от монаха или монахини, — родственники Dissite и Verbumcaro{56}. Дойдя в самом конце до любви мошек и муравьев, он очень разгорячился, доказывая, что все выходящее из его уст на самом деле исходит из уст истины. Даже бродячих сказителей не слушают на городских площадях так внимательно, как слушали этого болтуна добропорядочные женщины. Благословив нас той самой, ну, ты меня понимаешь, стеклянной штукой длиной в три пяди, монах сошел с амвона; желая подкрепить силы, он начал хлестать вино, как хлещут лошади воду, и поедать сладости с прожорливостью осла, обгладывающего побеги. И даже родня не делает столько подношений священнику, отслужившему свою первую мессу, даже мать не дарит столько подарков дочери, выходящей замуж, сколько досталось этому монаху; когда он уехал, все начали развлекаться кто как может. Я вернулась в свою келью, и почти сразу же раздался стук в дверь; открываю — и вижу перед собой слугу бакалавра, который, любезно поклонившись, протягивает мне какой-то сверток и письмо, сложенное в виде оперенной стрелы или, точнее сказать, в виде наконечника стрелы. Сверху было написано… не могу вспомнить точно… погоди… Да, сверху было написано так:
Вместо чернил я писал слезами, Вздохами строки любви осушая, Пусть их откроют ворота Рая, Пусть Мое Солнце их прочитает.Антония: О, совсем неплохо!
Нанна: А внутри чего только не было понаписано! Начиналось все с волос, которые мне обрезали в церкви, — он сообщал, что собрал их и заказал себе из них цепочку на шею; потом он писал, что мой лоб яснее ясного неба: что мои ресницы похожи на черное дерево, из которого вырезают гребни, а щеки — как кровь с молоком; мои зубы он сравнил с ниткой жемчуга, губы — с цветком граната; сделал длинное отступление о руках, в которых хвалил все, включая пальцы; и еще он написал, что мой голос звучит, как псалом «Gloria in eccelsis»{57}, а о грудях сказал, что они восхитительны, что они как два яблока из теплого снега. В самом конце его перо соскользнуло вниз, к волшебному роднику; он писал, что мой родник источает «Manuscristi»{58} и манну небесную, что он был недостоин к нему припасть, что волоски на нем словно шелковые; о другой стороне медали он ничего не сказал, извинив себя тем, что понадобилось бы перо Буркьелло{59}, чтобы хотя б приблизительно ее описать; заканчивал он тем, что будет «per infinita secula»{60} благодарен мне за щедрость, с которой я одарила его своим сокровищем, и клялся, что скоро придет ко мне снова. После слов «До свиданья, любимая» он вместо подписи поставил следующие слова:
Тот, кто на дивной груди возлежал Страстно влюбленный, все это писал.Антония: Кто бы из нас не поднял юбку, получив такую канцону!
Нанна: Прочитав письмо, я сложила его и, прежде чем спрятать на груди, поцеловала; потом я занялась свертком; разворачиваю его и вижу, что возлюбленный прислал мне молитвенник; вернее, я подумала, что это молитвенник — в переплете из зеленого бархата (что означает любовь), с шелковыми лентами. Улыбаясь, я беру его в руки, рассматриваю переплет, целую и говорю, что никогда не видела ничего красивее. И только после того как я отослала слугу с наказом поцеловать за меня хозяина, оставшись одна, я открыла книжку, намереваясь прочесть «Magnificat»{61}, и увидела, что внутри у нее картинки, на которых изображены забавы благочестивых монахинь. Увидев на одной из картинок монахиню, которая, выставив свои прелести из корзины без дна, при помощи каната приземляется прямо на стручок необъятных размеров, я так рассмеялась, что прибежала сестра, с которой я подружилась за это время. «Чего ты смеешься?» — спросила она, и я без обиняков ей все объяснила. Мы принялись рассматривать картинки вместе и получили от этого такое удовольствие, что решили, прибегнув к помощи стеклянного инструмента, испробовать изображенные там способы. Подружка пристроила его между ног так ловко, что он действительно казался инструментом мужчины, устремленным прямо к вожделенной цели; я же, запрокинувшись на спину, как одна из тех, что с моста Святой Марии{62}, положила ноги ей на плечи, и она, запихивая мне стеклянную игрушку то с парадного хода, то с черного, скоро довела меня до того, чего мне так хотелось. Потом мы поменялись местами, и я отплатила ей той же монетой.
Антония: Знаешь, Нанна, что я чувствую, когда слушаю твои рассказы?
Нанна: Что?
Антония: Я чувствую себя как человек, которому достаточно только понюхать лекарство — и он уже бежит в отхожее место.
Нанна: Ха-ха-ха!
Антония: Ты рассказываешь так живо, что я начинаю истекать слюной, даже не попробовав ни трюфеля, ни артишока.
Нанна: Только что ты упрекала меня за то, что я изъясняюсь намеками, а сама говоришь так, как разговаривают с ребенком: «У меня есть одна штучка, белая как гусь, но это не гусь, догадайся, что это такое».
Антония: Это я хочу тебе угодить, потому и говорю обиняками.
Нанна: Спасибо. Но вернемся к нашим прежним песням. После того как мы вдосталь позабавились, нам захотелось покрасоваться у решетки и колеса{63}, но пробиться туда нам не удалось, потому что к ним сбежались все, как сбегаются на освещенное солнцем место ящерицы. В церкви было как в Сан Пьетро или Сан Паоло в день Стаццоне{64}; все, от монаха до солдата, были удостоены аудиенции; ты не поверишь, но я видела там даже еврея Якоба, который мирно беседовал с настоятельницей.
Антония: Мир погряз в пороке.
Нанна: Будь что будет, но я вот что еще тебе скажу: там был даже турок, из тех несчастных, что попали в плен в Венгрии.
Антония: Наверное, он принял христианскую веру.
Нанна: Я говорю только, что он там был, а уж крещен он или нет, этого я не знаю. Но какая же я была дура, когда обещала рассказать тебе о жизни монахинь за один день. Да они за один час способны натворить столько, что не расскажешь за год. Солнце вот-вот сядет, пора заканчивать; я словно всадник, который торопит коня; как бы ни был он голоден, — перехватив несколько кусков и отхлебнув воды, он должен тут же продолжать путь.