Рассуждения
Шрифт:
Антония: В общем, куда до нее святой Вердине.
Нанна: Ну, что касается умерщвления плоти, то она раз во сто превосходила эту святую: башмаки носила только деревянные, в канун праздника святого Франциска и в Ассизи, и в Верние{75} позволяла себе съесть только кусочек хлеба, запивая его глотком простой воды; молилась до полуночи, спала всего несколько часов; постелью ей служила охапка крапивы.
Антония: А спала без рубашки?
Нанна: Этого я не знаю. И вот надо же, чтобы так случилось, что неподалеку от нас поселился в своем ските кающийся отшельник. Почти каждый день он приходил в деревню, чтобы промыслить себе какое-нибудь пропитание, и никогда не уходил с пустыми руками. Всем внушало сострадание его худое лицо, всклокоченные волосы, борода до пояса, власяница, камень, который он носил в руке в подражание святому Франциску. Благочестивый праведник пришелся по душе и жене адвоката, который в то время был занят в городе множеством судебных дел. Она одаривала отшельника щедрой милостыней и часто посещала его благочестивый и уютный скит, откуда приносила домой разные горькие травы, отказывая себе в сладких.
Антония: А какой у него был скит?
Нанна: Скит стоял на склоне довольно крутой горы, которая носила имя Голгофы. На самом ее верху, в центре, высился огромный крест с тремя деревянными гвоздями, наводившими страх на окрестных крестьян. На вершину креста был надет терновый венец, с перекладины свисали два бича, сделанные из завязанной узлами веревки, а у подножья лежал череп. По одну сторону креста в землю была воткнута палка с губкой на конце, а по другую — заржавленное копье с плоским наконечником. Под горой расстилался небольшой огородик, обсаженный розовыми кустами; входом в него служила сплетенная из ивовых прутьев калитка с деревянной щеколдой. И как бы вы ни старались, вам ни за что не удалось
Антония: Я думала, что превзойти в распутстве монахинь не может никто, но, оказывается, ошибалась. И что же, отшельник с праведницей, наверное, умерли прямо на месте?
Нанна: Ха! Скажешь тоже, умерли! Как только рашпиль выскользнул из отверстия, дама поднялась и, дважды обмотав вокруг талии скрученную виноградную лозу, которая служила ей поясом, сказала: «Синьоры, почитайте сначала Жития Святых, а уже потом подвергайте меня испытанию огнем и всем прочим; ведь согрешило не тело, а вошедший в него дьявол, так что несправедливо подвергать мукам тело». Ну, что тебе еще сказать? Мошенник, который подался в отшельники с горя, а до того побывал и в солдатах, и в душегубах, и в сводниках, сумел заговорить зубы всем, кроме меня и священника: я-то хорошо знала, откуда растет хвост у дьявола, а священник склонен был прислушиваться к признаниям дамы. Все остальные поверили отшельнику, который, клянясь святой лозой, служившей ему поясом, объяснил, что отшельников вводят во искушение злые духи по имени Суккубы и Инкубы. Ну, а наша горе-святоша, пока отшельник нес всю эту ахинею, успела придумать новую хитрость: она начала вдруг корчиться, задыхаться, закатывать глаза, кричать и биться так, что страшно было смотреть. «Вот он, злой дух, вселившийся в тело несчастной!» — воскликнул отшельник. А когда местный староста приказал схватить грешницу, она стала кусаться, испуская ужасные крики. Понадобился десяток крестьян, чтобы ее связать; женщину привели в церковь и трижды прикоснулись к ее телу двумя косточками, принадлежавшими, по преданию, святым и хранившимися в медной раке для мощей, и лишь на третий раз она пришла в себя. Известие о случившемся дошло до адвоката: он перевез нашу праведницу в город и заказал в церкви службу.
Антония: Никогда не слышала более гнусной истории.
Нанна: Думаешь, гнуснее не бывает?
Антония: Неужели бывает?
Нанна: Еще как! Была, например, у меня соседка по имению, возле которой вилось столько вздыхателей, что она, будто совушка, едва успевала вертеть по сторонам головкой. По ночам у ее дома непрерывно раздавались серенады, а днем гарцевали на конях молодые люди. Когда она отправлялась к мессе, на улицу высыпало столько народу, что невозможно было пройти. Одни говорили: «Блажен муж, которому принадлежит этот ангел». Другие восклицали: «Запечатлеть один поцелуй на этой груди — и умереть!» Третьи собирали землю, по которой она ступала, и вместо пудры сыпали ее в свою шляпу. Были и такие, что просто смотрели на нее без всяких слов и вздыхали. Кто только не забрасывал удочку в воды этого прекрасного, всеми восхваляемого озера, но взволновалось оно при виде обыкновенного учителя, из тех немытых, что ходят по домам давать уроки: невзрачного, неряшливого, оборванного. Ходил он всегда в фиолетовом кафтане, таком засаленном у шеи, что вошь просто не могла бы за него зацепиться; к тому же кафтан был весь в жирных пятнах, как фартук монастырского поваренка; под кафтаном он носил камлотовый камзол, такой потертый, что казалось, он сшит из чего угодно, только не из камлота, да и цвет невозможно было разобрать. Поясом ему служили две связанные вместе черные шелковые ленты, а так как у камзола не было рукавов, то под него он надевал еще колет с рукавами, сшитый из самого дешевого шелка; колет был весь в дырах, подкладка у него торчала наружу, а края воротничка так затвердели от пота, что казались костяными. Штаны смело могли соперничать с кафтаном: когда-то они были цвета сухой розы, который сейчас невозможно было узнать; держались они на шнурках, крепившихся к колету и сидевших на владельце примерно так, как сидят штаны на каторжнике. Забавно было смотреть на то, как при каждом шаге учитель поправлял у башмака задник, который все время сминался. Дома он носил туфли, которые выкроил из сапог своего прадедушки; кожа в них настолько истерлась, что большие пальцы то и дело норовили вылезти наружу и, наверное, вылезли бы, если б теленок, из которого были сделаны сапоги, этому не воспротивился! Берет с одной складкой он заламывал назад, а круглая тафтяная шапочка, что надевается под берет, неподшитая, с тремя прорехами, подбитая грязью с его головы, походила на ермолку, под которой иные прячут паршу. Единственное, что было в нем хорошего, — так это любезная мина на лице, которое он брил дважды в неделю.
Антония: Не трудись описывать дальше; я и так его вижу, просто чудовище какое-то.
Нанна: Действительно, чудовище. И тем не менее эта красивая молодая женщина воспылала любовью именно к нему (мы, женщины, вообще мастера выбирать что похуже!) и, не имея возможности обратиться прямо к нему, однажды ночью завела с мужем разговор, начав издалека. «Благодарение Богу, — сказала она, — мы очень богаты, но ни детей, ни надежды когда-нибудь их иметь у нас нету. Вот я и подумала — а не сделать ли нам доброе дело?» — «Какое доброе дело ты имеешь в виду?» — спрашивает муж, а она ему отвечает: «Я имею в виду твою сестру: у нее на шее столько сыновей и дочерей, мне хотелось бы взять на воспитание младшего. Мало того, что нам самим будет это приятно, кому же еще и делать добро, как не своим близким?» Муж поблагодарил жену, похвалил ее и сказал: «Я и сам собирался об этом заговорить, да боялся, что тебе не понравится. Но теперь я знаю, что ты не против, и завтра же, как только встану, пойду обрадую несчастную сестру и приведу мальчика сюда, в твой дом, потому что все здесь — твое приданое». — «Дом не только мой, но и твой», — ответила жена. Наступило утро, и Сам-Себе-Схлопочу-Рога отправился к сестре. К большому ее удовольствию, он забрал у нее племянника и привел к жене, которая очень обрадовалась мальчику. Прошло два дня, и, сидя с мужем за столом после ужина, она завела такой разговор. «Я, — сказала она, — хотела бы дать образование маленькому Луиджи (так звали племянника)». — «А у тебя есть кто-нибудь на примете?» — спросил муж. А она ему отвечает: «Есть тут один учитель. Судя по тому, что я все время вижу его на улице, он ищет место». — «Какой же это учитель? — говорит муж. — Уж не тот ли оборванец, который ходит к мессе в…» Тут он хотел уже назвать церковь, но жена его перебила: «Да-да, этот самый. Не помню точно, но кто-то мне говорил, что он кладезь знаний, ну прямо что твой календарь…» — «Ладно», — сказал супруг, отправился на поиски и в тот же вечер привел петуха в курятник. А тот наутро сходил за мешком, в котором держал две рубахи, четыре носовых платка и три толстых книги в твердых переплетах, и, вернувшись, устроился в комнате, которую указала ему хозяйка.
Антония: Ну и что дальше?
Нанна: А вот послушай. На следующий вечер госпожа взяла за руку племянника, которому предстояло сыграть роль сводника и для этого начать зубрить псалтырь, и велела позвать учителя. И вот слышу я (я у нее в тот вечер ужинала), как она ему говорит: «Маэстро, ваше дело — как можно лучше учить этого мальчика, который мне больше, чем сын (тут она чмокнула ребенка в губы), а уж о плате я позабочусь». Учитель в ответ начал плести что-то на латыни, приводить, загибая пальцы, какие-то доводы, покуда вконец не запутался и сам уже не знал, как закончить. «Да он настоящий Цицетрон!» — сказала, оборотившись ко мне, синьора и перевела разговор с «cuiussi»{77} на другие темы. «А скажите, маэстро, — спросила она, — были вы когда-нибудь
Антония: Да уж догадалась.
Нанна: Поужинав и приказав убрать со стола, синьора отослала спать всех, включая племянника, и сказала: «Мужья наши целый год лакомятся всеми сластями, какие только подвернутся им под руку, так почему бы и нам, хотя бы сегодня ночью, не полакомиться учителем? Судя по его носу, сласти у него такие, что сделали бы честь и императору. К тому же никто ничего не узнает: он такой некрасивый и такой смешной, что если даже кто кому расскажет, ему не поверят». Я в ответ начинаю мяться, делаю вид, что робею, не знаю, что сказать, а потом говорю: «Такие вещи очень опасны. А что если вернется твой муж, что тогда?» А она отвечает: «Нашла о чем думать! По-твоему я такая дура, что не смогу заговорить зубы этому идиоту, даже если он вернется?» — «Ну, раз так, решай сама», — говорю я. А между тем учитель, который представлял собою для мужа такую же опасность, как два туза, когда они сходятся в руках одного игрока, заметил, как разлакомилась синьора, слушая рассказы о его любовных похождениях. А когда ему стало известно, что хозяин не будет ночевать дома, он исхитрился подслушать наш разговор и узнал, что не в пример тем дурочкам, которые из-за него вешались, хозяйка решила просто под него лечь, хотя меня, например, тошнило от одного вида его кожаного гульфика, сбившегося набок: старого, заплесневелого, каких сейчас уже никто не носит. Дослушав все до конца, он самоуверенно, как и подобает учителю, отдернул портьеру и вошел в комнату. Хозяйка, отославшая к тому времени из дому всех до последней служанки, увидев его, сразу же сказала: «Маэстро, руки и рот держите подальше, нынче ночью нам нужен только ваш молоток». Но этот скот и не собирался ее целовать и щупать: не тот у него был нос, чтобы внюхиваться в чашечку розы, не те пальцы, чтобы перебирать дырочки флейты. Он просто вытащил наружу свой инструмент, толстый, как ножка табурета, весь в бородавках, с красной дымящейся головкой, и, шлепнув по нему ладонью, сказал: «К вашим услугам, синьора». Дама забрала его в кулачок и, промолвив: «Ах ты, мой воробышек, мой голубок, мой зяблик, войди же в свое гнездышко, в свой домик, в свои владения», — засунула его себе внутрь. Потом приподняла ногу, прислонилась к стене, решив есть сосиску стоя, и грязный мужик нанес ей первый мощный удар. Я же в этот момент вела себя как мартышка, которая начинает жевать еще до того, как кусок оказался у нее во рту. И если б не пощекотала себя металлическим пестиком, который нашла на комоде (судя по запаху, им толкли корицу), наверное бы, просто умерла от зависти при виде их наслаждения. Когда конек закончил свою работу, синьора, утомившаяся, но не насытившаяся, села на кровать и так крутанула учителю хвост, что он снова задрался. Брезгуя смотреть ему в лицо, она повернулась к нему спиной и, с яростью схватив salvum me fac{79}, воткнула его себе в очко, потом вытащила и засунула в щель, потом снова в очко и на этом закончила вторую партию, сказав мне: «Тебе тут тоже осталось». Едва живая, как голодный, которому не дают есть, я уже собиралась сунуть учителю палец в одно местечко, чтобы снова его взбодрить (этому приему научил меня бакалавр), — как вдруг мы услышали стук в дверь. Стук был такой уверенный, что можно было не сомневаться: за дверью если не сумасшедший, то кто-то из домашних. Услышав стук, наш умник изменился в лице: так выглядит человек, которого все считали порядочным и вдруг застали за взламыванием ризницы. Мы обе тоже замерли с окаменевшими лицами. Когда постучали второй раз, хозяйка поняла, что это муж, и начала громко смеяться и смеялась до тех пор, пока он не услышал. Убедившись, что ее услышали, она спросила: «Кто там?» — «Это я», — говорит он. «А, дорогой муженек, — отвечает она. — Погоди, я сейчас спущусь». Бросив: «Все остаются на местах», — она спустилась вниз, чтобы открыть мужу, и, открыв, сказала: «Мне словно кто-то шепнул: „Не ложись, он наверняка вернется ночевать!“ Для того чтоб не заснуть, я пригласила соседку. Но она так расстроила меня рассказами о том, что пришлось пережить ей, бедняжке, в монастыре, что мне, наверное, сделалось бы дурно, если б не учитель, большой весельчак, который сумел рассмешить нас своими шутками». Она привела своего Credo-In-Deum{80} к нам наверх, и тот, ничего не заподозрив, расхохотался при виде учителя, который в растерянности от этого неожиданного появления выглядел так, будто с луны свалился. Я еще и раньше заметила, что муж подруги не прочь завладеть моим маленьким виноградником, а тут он попытался ускорить дело и для этого прицепился к гостю, чтоб жена думала, что его интересует тут только учитель. Он попросил его прочесть азбуку от конца к началу, и тот прочел, да так замечательно, что муж прямо-таки повалился с ног от хохота. Но я-то видела, как он при этом на меня поглядывал, и понимала, почему он украдкой наступает мне на ногу, и поэтому сказала: «Служанки, наверное, уже легли. Пойду-ка и я к ним». — «Что вы, как можно! — воскликнул мой вздыхатель и, оборотившись к жене, сказал: — Отведи ее в туалетную, пускай спит там». Так и сделали. Когда я легла, он, стараясь говорить так, чтобы мне было слышно и я все поняла, сказал: «К сожалению, дорогая женушка, мне придется вернуться туда, откуда я пришел. Отошли спать этого весельчака и ложись сама». Она ушам своим не поверила от счастья и принялась разбирать вещи в комоде, всем своим видом давая понять, что собирается заниматься этим до утра, до возвращения мужа. Он же, громко топая, спустился по лестнице, отворил дверь и, не выходя, захлопнул ее снова, чтобы показалось, будто он ушел. А потом на цыпочках пробрался в комнатку, где лежала я, и осторожно улегся рядом. Почувствовав у себя на груди его руку, я сделала вид, будто я в бреду. Так ведет себя человек, который, заснув на спине, мучается от ощущения придавившей его тяжести, из-за которой он не может ни вздохнуть, ни пошевельнуться.
Антония: Это называется «кошмар».
Нанна: Вот-вот. «Тише, тише, — говорит он мне. — Все в порядке», — и с этими словами ласково гладит меня по щеке. Ну, а я все себе продолжаю: «Ой, что это? Ой, кто это?» — «Да я это, я», — ответил невидимый в темноте призрак и попытался раздвинуть мне ноги, но я сжала их плотнее, чем скупец сжимает ладонь. «Госпожа, госпожа!» — пробормотала я, думая, что говорю тихо, но подруга услышала, и мужу пришлось оставить свои попытки. Он скатился с постели и выбежал в зал как раз в ту минуту, когда она ворвалась ко мне со свечой в руке, желая узнать, что случилось. Ну, а муж, войдя в спальню, из которой она только что вышла, увидел там нашего буйвола. Тот лежал в постели и, поглаживая свой инструмент, дожидался минуты, когда снова сможет пустить его в дело. Мастерица-Наставлять-Рога едва успела спросить меня: «Что случилось?» — как раздался вопль, который заглушил мой ответ, вопль, больше похожий на ослиный рев, чем на человеческий голос. Это разъяренный муж жестоко колотил учителя кочергой, и дело бы кончилось совсем плохо, если б не подоспела жена и не вырвала кочергу у него из рук.
Антония: Он был вправе вообще его убить.
Нанна: Может быть, вправе, а может быть, и не вправе.
Антония: Как это?
Нанна: Погоди, я же еще не кончила. Увидев, что из разбитого носа этого чучела течет кровь, жена обернулась к мужу, который, вполне понятно, не смог себя сдержать, застав негодяя там, где он его застал, и, уперев руки в бока и грозно покачивая головой, заорала: «Что ты себе позволяешь, а? За кого ты меня принимаешь, а? Права была моя кормилица, она говорила мне, что ты будешь вести себя так, словно это ты подобрал меня в грязи, а не я тебя. Сбылось ее пророчество, она же все время твердила: „Не выходи за него, не выходи, он будет дурно с тобой обращаться“. И что же получается? Эту скотину, этот говорящий кусок мяса ты считаешь ровней мне? Ну за что ты его избил, скажи, за что? Что он тебе сделал? Наша постель — это что, святой алтарь, на который этот идиот должен молиться? Разве ты не знаешь этих людей? Стоит оторвать их от книжки, и они уже не соображают, на каком они свете. Ладно, мне все ясно, желаешь, чтобы было так, — будет так. Завтра же утром нотариус перепишет мое завещание, и злодей, который безо всякой причины обращается со своей женой, как с гулящей девкой, уже не сможет пользоваться ее состоянием». Потом она зарыдала и стала причитать? «О, я несчастная! Неужто я все это заслужила?» При этом она еще рвала на себе волосы, так что впору было подумать, что у нее на глазах только что убили ее отца. Я, быстро одевшись, сразу же прибежала на шум и сказала: «Ну-ну, не надо; пожалуйста, не надо плакать, соседи услышат».