Рассуждения
Шрифт:
Антония: Самое интересное ты, оказывается, приберегла на сегодня.
Нанна: И так все и шло, покуда моя мудрая мать не решила, что настало время меня показать, устроив все так, будто это произошло случайно. Она велела мне надеть строгое лиловое платье без рукавов и обернуть волосы вокруг головы; если б тебе довелось взглянуть, ты бы поклялась, что это не волосы, а золотая пряжа.
Антония: А почему платье было без рукавов?
Нанна: Чтобы на виду были мои белые как снег руки. Умыв мне лицо какой-то очень сильной эссенцией, после которой нет нужды ни в каких притираниях, она велела мне показаться в окне в самый разгар парада моих поклонников. Мое явление обрадовало их так, как явление Звезды обрадовало волхвов; побросав уздечки на шею коней, они упивались моею красотой, как узник упивается проникшим к нему в темницу солнечным лучом. С закинутой головой, устремленным на меня неподвижным взглядом они походили на тех странных зверей, которые питаются воздухом.
Антония: Ты хочешь сказать — на хамелеонов?{102}
Нанна: Да-да, именно. Они прямо-таки впитывали в себя мою красоту, как впитывают туман перья той птицы, что похожа на ястреба, но не ястреб.
Антония: Козодой?
Нанна: Да-да, козодой.
Антония: Ну, а что делала ты, покуда они тобой любовались?
Нанна: Я напустила на лицо выражение монашеского целомудрия, но смотрела на них при этом уверенным взглядом замужней матроны, а жесты, которые я делала, были теми, которые обычно делают девки.
Антония:
Нанна: Я красовалась в окне минут двадцать, потом, в самый разгар шушуканья, рядом со мной появилась мать, словно говоря: «Это моя дочь», и увела меня за собой. Проглотившие крючок воздыхатели задергались, как дергаются выброшенные на песок карпы и уклейки. И когда наступила ночь, я услышала, как в дверь постучались: «Тук-тук-тук». Вниз пошла хозяйка, а мать — следом за ней, чтобы подслушать, что скажет ей посетитель. И она услышала, как человек, с ног до головы закутанный в плащ, спросил хозяйку: «Кто она такая, эта девушка, которая нынче показалась в окне?» Хозяйка ответила: «Это дочь знатной чужестранки; как я поняла, мужа синьоры убили во время местной междоусобицы, и бедняжка вынуждена была бежать, захватив с собой то немногое, что успела спасти». Все это наплела ей моя мать.
Антония: Замечательно придумано.
Нанна: Услышав это, человек в плаще сказал: «Как бы мне поговорить с этой синьорой?» — «Никак, — отвечает хозяйка, — она не желает ни с кем разговаривать». Потом он поинтересовался, девица ли я, и она ответила: «Девица, да еще какая, всем девственницам девственница, только и знает, что без конца пережевывает „Ave Maria“». — «Тот, кто пережевывает „Ave Maria“, непременно выплюнет „Pater noster“»{103}, — ответил тот и попытался было безо всяких церемоний подняться наверх, но это ему не удалось, хозяйка его не пустила. Тогда мой поклонник сказал: «Сделай мне по крайней мере одну милость: скажи синьоре, что если она согласится меня выслушать, она получит такой подарок, что будет благословлять тебя за него до конца своих дней». Хозяйка пообещала, что так и сделает, распрощалась с ним и, поднявшись наверх, сразу же постучалась к нам. «Кому как не пьянице знать толк в вине, — сказала она. — Эти гончие псы сразу учуяли перепелочку, вашу дочь. Один из них сейчас явился ко мне собственной персоной и попросил, чтобы я уговорила вас его выслушать». — «Нет-нет, — отвечает мать. — Ни за что». А хозяйка (язычок у нее был довольно острый) говорит ей: «Первый признак умной женщины — это умение воспользоваться случаем, который посылает ей Господь Бог. Этот человек мог бы вас озолотить. Подумайте». С этими словами она ушла, а на другой день за хорошо накрытым столом снова завела ту же песню, и в конце концов советчица, пекущаяся, конечно, о собственном благе, добилась того, что мать согласилась выполнить ее просьбу. Она сказала, что выслушает ее знакомого, который, по-видимому, полагал, что, заполучив меня в постель, первым вскроет тюк с драгоценной французской шерстью. Его позвали и после множества клятв и заверений позволили внести задаток в счет стоимости моей девственности, за которую он посулил нам златые горы.
Антония: Замечательно!
Нанна: Короче говоря, наступил назначенный вечер. После ужина, который был роскошнее всякого пира (правда, я едва проглотила, не разжимая губ, два кусочка да осушила за двадцать глотков полстакана разбавленного вина), меня без лишних слов препроводили в комнату хозяйки, которую за один дукат наняли на эту ночь. Едва мы вошли, он сразу же захлопнул дверь, сказав, что разденется без посторонней помощи. Он сделал это во мгновение ока и, улегшись в постель, принялся меня улещивать: «Я сделаю для тебя то, я сделаю для тебя это, тебе будут завидовать первые куртизанки Рима!» И, не в силах больше терпеть мою медлительность, он вскочил с постели и сам, несмотря на мои протесты, стащил с меня чулки; потом снова лег и, покуда я раздевалась и укладывалась, лежал, отвернувшись к стене, чтобы я не стеснялась, представ перед ним в одной сорочке. Я погасила свет (хотя он и кричал «Не надо, не надо!») и улеглась, и как только я оказалась рядом, он накинулся на меня с такой же страстью, с какой мать кидается к сыну, которого она считала умершим; так он меня целовал, так страстно сжимал в объятиях. Но стоило ему дотронуться до моей арфы (которая была очень хорошо настроена), как я принялась биться и вырываться, показывая, как мне это неприятно; тем не менее я позволила ему дотронуться до устья, но когда он захотел воткнуть в щель свое веретено, я не дала ему этого сделать. «Душенька моя, — твердил он, — радость моя, ты только не дергайся, можешь меня убить, если я тебе хоть чуть-чуть сделаю больно». Я упорствую, он продолжает упрашивать, сопровождая мольбы ударами своего копья, но все мимо и мимо, так что в конце концов он пришел в полное изнеможение. Сунув мне в руку свой инструмент, он сказал: «Сделай все сама, я даже не пошевельнусь», — а я, чуть не плача, ему отвечаю: «Да что же это такое — такое огромное? Неужто у всех мужчин он такой большой? Ведь вы меня просто разорвете!» Пока я все это говорила, он кончил прямо мне в руку и так расстроился, что мольбы сменились угрозами, да еще какими. «Я разорву тебя в клочья, я утоплю тебя в твоей собственной крови!» — заорал он, схватив меня за горло, и попытался даже сдавить его, правда легонько. Потом снова принялся меня умолять, и я улеглась так, как ему хотелось. Но в тот момент, когда он уже собирался сунуть в печь свою кочергу, я снова его оттолкнула. Он вскочил, схватил рубашку, чтобы одеться и уйти, но я его удержала, закричав: «Ладно, ладно, ложитесь, я сделаю все, что вы хотите». От этих слов гнев его сразу прошел. Совершенно счастливый, он бросился меня целовать, приговаривая: «Ну чего, чего ты боишься? Это все равно что комариный укус, сама увидишь, уж я позабочусь, чтоб так это и было, сделаю все осторожно-осторожно». Но, позволив ему ввести свой инструмент на треть, я снова его вытолкнула, и тогда, устроившись на краю постели, скорчившись и скрестив бедра, он с помощью собственной руки утолил страсть, которую хотел утолить со мной, оставив в ладони то, что должно было достаться мне. Потом встал, оделся и начал расхаживать по комнате и так и расхаживал, покуда ночь, которую он, подобно ястребу, провел без сна, не прошла совсем, оставив на его лице горькую мину игрока, проигравшего все свои деньги. Осыпав меня проклятиями, которые обращает обычно мужчина к отвергнувшей его даме, он отворил окно и, облокотившись на подоконник, подпершись рукой, устремил взгляд на Тибр: казалось, даже Тибр смеется над его инструментом, которому пришлось всю ночь крутиться вхолостую. Покуда он предавался размышлениям, я заснула, но когда открыла глаза и попыталась встать, он снова на меня набросился. Думаю, ни один чернокнижник не призывал себе на помощь столько духов, сколько призывал он, но все было попусту — вот так же пусты бывают надежды людей, изгнанных из своего города. И даже когда он попросил у меня всего-навсего поцелуя, я и в том ему отказала, а потом крикнула мать, так как услышала, что она уже разговаривает с хозяйкой. Увидев ее, он сказал: «Что это за жульнические проделки? Мы все-таки не в Баккано!»{104} — и начал на нее кричать, а хозяйка тем временем попыталась его утешить: «Это хуже нет — иметь дело с девственницами». Оставив их препираться, я отправилась в свою комнату. Бедняга между тем продолжал упорствовать; так упорствует игрок, желая во что бы то ни стало отыграть потерянные деньги. Он ушел, а спустя полчаса ко мне со штукой зеленого персидского шелка явился портной, который снял с меня мерку, скроил и сшил платье. Горемыка! Видно, он думал, что после этого ближайшей ночью ему удастся настоять на своем. Подарок я приняла, но в остальном положилась на наставления матери, которая сказала: «Распалился он не на шутку. Теперь, главное, будь твердой, и он либо лопнет с досады, либо наймет для тебя дом со всею обстановкой». Но я и без нее знала, как надо себя вести. Когда я выглянула из окошка и увидела, что он идет, я со словами «А вот и он!» выбежала на лестницу ему навстречу. «Одному Богу известно, — воскликнула я, — как мне было больно оттого, что давеча вы ушли, даже не попрощавшись. Как я рада, что вы вернулись. Пусть я умру, но уж сегодня ночью я сделаю все, как вы хотите». Он рот разинул от изумления, а потом бросился меня целовать, и покуда по его поручению ходили за ужином, мы с ним были как два голубочка. Я видела, что время до вечера тянется для него так, как тянется оно для человека, который десять лет ждал назначенного свиданья. Когда наконец стемнело, мы поужинали и вернулись в ту же постель, где провели прошлую ночь. И тут он увидел, что я с ним любезна примерно так, как бывает любезен жид с человеком, попросившим у него денег без заклада. Он не удержался и ударил меня, а я, хотя и молча это снесла, подумала: «Это тебе дорого обойдется». Как и прошлой ночью, ему пришлось самому поработать со своим инструментом. Но потом он встал, отправился в комнату, где спали мать и хозяйка, и четыре часа подряд грозил нам всякими карами. Наконец мать сказала: «Дорогой мессир, положитесь на меня. Следующей ночью я ее просто убью, если она вам откажет». Она поднялась наверх, принесла оттуда длинный ремень из тафты и сказала: «Вот, держите, этим вы свяжете ей руки». Дурачок схватил ремень и, снова потратившись на завтрак и на ужин, улегся со мною в третий раз. Увидев, что я, как и раньше, не даю до себя даже дотронуться, он пришел в такую ярость, что чуть не всадил в меня кинжал, совершенно всерьез. С трудом отбившись, я повернулась к нему задом, и он, притиснув его к своему паху, еще больше распалился и принялся меня тискать. Покуда он меня тискал, я лежала спокойно, но когда почувствовала, что наглец вот-вот просунет свой клюв в дупло, сказала: «Пожалуй, пора просыпаться» — и повернулась к нему лицом. Тут он заставил меня лечь на спину, сам взобрался сверху, но когда дело было наполовину сделано, я завопила: «Ой! Ой!» Тогда он, не меняя позы, протянул руку под подушку, вытащил спрятанный там кошелек, вынул из него десять дукатов и уж не знаю сколько юлиев и вложил их мне в ладонь со словами: «Держи». Закричав: «Не нужно мне ваших денег», я сжала кулак, а он так и застрял на половине пути и, не в силах продвинуться дальше, тут же и кончил.
Антония: А почему он не связал тебя ремнем?
Нанна: Разве может связать кого-нибудь тот, кто сам связан?
Антония: Святая правда.
Нанна: И еще четыре раза, прежде чем мы встали, его конь останавливался, земную жизнь пройдя до половины{105}.
Антония: Как сказал Петрарка.
Нанна: Скорее, Данте.
Антония: А разве не Петрарка?
Нанна: Данте, Данте. Но он был и этим доволен и поднялся с постели счастливый. Встала и я вместе с ним. Он не мог остаться и разделить со мной завтрак, но распорядился о том, чтобы мне его доставили; сам же явился вечером, к ужину, за который тоже заплатил.
Антония: Постой, а он что, не заметил, что у тебя не было крови?
Нанна: Представь себе! Эти развратники воображают, что как никто знают толк в девственницах и мученицах, но это не помешало ему принять за кровь мочу. Им главное, чтобы что-то потекло — и баста! Только на четвертую ночь я позволила ему дойти до конца, и, почувствовав это, мой бравый кавалер потерял сознание прямо на мне. Утром пришла мать и, застав нас в постели, с улыбкой приветствовала Его Светлость, а мне дала свое благословение. И покуда я осыпала его всеми ласками, какие только были мне известны, мать сказала: «Ваша светлость, завтра мы должны покинуть Рим. Я получила весточку из родных краев и хочу вернуться домой, чтобы умереть среди своих. Рим — это город для баловней судьбы, в нем нет места неудачникам. Разумеется, я бы не уехала, если б сумела продать наши угодья и купить здесь хотя бы маленький домик. Я уже думала снять, но деньги все не приходят, а я не из тех, кто может жить в чужих стенах. Тут я ее прервала. «Матушка, — сказала я, — я не проживу и двух дней, если мне придется расстаться с моим любимым». С этими словами я его поцеловала да еще выдавила из глаз две слезинки. И что же я вижу? Он вдруг садится на постели и заявляет: «Что же, я, ядри твою мать, не могу нанять для вас дом и обставить его как подобает?» Приказав подать одежду, он начал одеваться с поспешностью человека, которого ожидает срочное дело. Он буквально выскочил из дома, а к вечеру вернулся с ключами и двумя носильщиками, которые были нагружены матрасами, одеялами и подушками. Еще двое тащили кровати и столы, и Бог знает сколько жидов толпилось позади с коврами, простынями, посудой, ведрами, кухонной утварью. Глядя на него, можно было подумать, что он переезжает на новую квартиру. Взяв с собой мать, он привел в порядок очень миленький домик на том берегу Тибра, потом вернулся за мной, заплатил хозяйке и уже поздно вечером погрузил наши вещи на повозку. Было уже темно, когда он привез меня в новый дом и еще там продолжал сорить деньгами. И, поверь мне, для своего положения делал это весьма щедро. И хотя в том, прежнем окошке я показываться перестала, все очень быстро узнали, где я живу теперь, и вокруг меня по-прежнему вились тучи поклонников — так вьются осы над кипящим чаном или пчелы над цветами. Приглядев себе одного среди своих вздыхателей, я с ним сошлась, прибегнув к помощи сводни. И так как он предоставил в мое распоряжение все, что имел, своего первого поклонника я бросила. А тот, занимавший в свое время направо и налево, покупавший для меня подарки в кредит, был признан неплатежеспособным, предан анафеме и повешен, как это было принято в Риме. В общем, я вела себя, как подобает девке, лишив его сначала состояния, а потом и любви. В первое время, видя перед собою запертую дверь, он меня укорял, напоминая о том, что для меня сделал, а потом просто уходил не солоно хлебавши или, точнее сказать, «с задранным хвостом», как то привидение из новеллы Боккаччо{106}. В конце концов я перешла в разряд женщин, готовых принадлежать всякому, кто принесет им conquibus{107}, как говорил Гоннелла{108}, и, наняв большой дом с двумя служанками, зажила как синьора. И не думай, что я изучала ремесло блядства, как те школяры, что начинают ученье мессирами, а возвращаются домой сирами{109} семь лет спустя. Все, что надо знать о науке страсти и обольщения, я изучила за три, нет, за два, нет, даже за один месяц. Я узнала, как войти в доверие, как разжечь страсть, как обобрать, как бросить, как плакать, смеясь, и как смеяться, плача, об этом я еще скажу в свое время. Я продавала свою девственность множество раз, как продают попы свою первую мессу, развешивая в каждом новом городе объявления о том, что они будут служить ее впервые{110}. Я расскажу тебе лишь о малой части проделок, которые точнее было бы назвать надувательством, о тех, что придумала сама; но если ты умеешь считать, то можешь себе представить, сколько их существует вообще.
Антония: Я не мастер считать и ничего не могу представить. Просто я верю каждому твоему слову, как верую во времена года и в четыре Поста, а если честно сказать, тебе я верю даже больше, раза в три больше.
Нанна: Был у меня среди прочих один поклонник, много для меня сделавший и которому я должна была бы платить любезностью, но ведь для девок не существует ни любезности, ни нелюбезности. Девка, она как жук-древоточец — любит того, у кого есть что погрызть, а когда грызть больше нечего, только вы ее и видели! Если б ты знала, что я вытворяла с этим поклонником, особенно когда он уже не мог осыпать меня деньгами, как раньше, хотя и продолжал тратиться. Я спала с ним по пятницам и за ужином всегда ссорилась.
Антония: Зачем?
Нанна: Чтобы испортить ему аппетит.
Антония: Какая жестокость!
Нанна: Подумаешь! Так вот, умяв все, что было подано к ужину, я не торопилась отправляться в постель и засиживалась за столом до семи-восьми часов [9] . А когда наконец ложилась и разрешала ему полакомиться, вела себя до того грубо, что он с проклятиями с меня слезал и кричал, что ничего не хочет. Однако страсть брала свое, и, не дождавшись от меня ласк, которых ему так хотелось, он снова ложился. Видя, что я, как и прежде, совершенно неподвижна, он начинал меня трясти, со слезами на глазах выкрикивал ругательства, но я позволяла себя оседлать только после того, как он отдавал мне все деньги, какие у него с собой были.
9
То есть до часу и двух часов ночи.
Антония: Ну, ты была хуже Нерона!
Нанна: Что же касается чужестранцев, которые приезжали в Рим дней на восемь, на десять, а потом должны были уехать, то с ними я вытворяла такое, за что иные попадают на виселицу. Я держала при себе несколько головорезов, которым один раз на сто давала даром и которые были нужны мне на случай, если на кого-то надо было нагнать страху. Обычно тех, кто приезжает в Рим, после античного начинает тянуть на неприличное, и они ищут дам, на которых можно было бы потратить деньги. Начинали они всегда с меня, и тот, кто проводил со мной ночь, уходил утром, оставив у меня все свои вещи.