Рассуждения
Шрифт:
Антония: И все-таки добро — это добро, а зло — это зло.
Нанна: Как посмотреть. Да, я творила зло и раскаиваюсь в этом, но в то же время и не раскаиваюсь. Если б ты знала, сколь виртуозна была я в искусстве сводить с ума! Бывало, у меня в доме одновременно сходилось десять любовников, и для каждого у меня находился поцелуй, ласка, нежное слово, рукопожатие. И все чувствовали себя, как в раю, покуда не появлялся среди них новенький голубок, весь в ленточках, бантиках и оборочках, как это принято при мантуанском или феррарском дворе. Я принимала его, как и положено принимать того, кто явился к тебе с подарками, и, побросав всех своих поклонников, уводила его в свою комнату. И куда только девалась спесь оставшихся гостей! Она опадала, как опадают лесные орехи после первого заморозка, как опадают цветы на ветру. Сначала слышались только вздохи
Антония: Даже Анкройя не была такой жестокой.
Нанна: Что-то ты больно жалостлива.
Антония: Что поделаешь! Такой я родилась, такой и умру.
Нанна: Да ради Бога, лишь бы ты меня слушала.
Антония: Слушаю, да еще как.
Нанна: А как забавно было в разгар любовных восторгов, все равно с кем, удариться вдруг в слезы безо всякой причины. А в ответ на вопрос: «Отчего вы плачете?» — сказать, дрожа и всхлипывая: «О, горе мне, горе, ты меня не любишь, ну что ж, такова, видно, моя злая участь». А в другой раз я, заплакав, говорила любовнику, который должен был отлучиться часа эдак на два: «И куда же это вы идете? Не иначе как к одной из тех, что обращаются с вами, как вы того заслуживаете». И дурачок чуть ли не лопался от гордости, видя, как страдает из-за него женщина. А еще я любила заплакать при виде любовника, который возвращался после двухдневной разлуки; он должен был думать, что это от радости.
Антония: Вижу, ты легко плакала!
Нанна: Да, знаешь, бывает такая земля: стоит копнуть — и сразу вода, а иной раз и копать не надо. Но я всегда плакала одним глазом.
Антония: Разве можно плакать одним?
Нанна: Девки всегда плачут одним, замужние двумя, монахини — четырьмя.
Антония: Интересно знать, почему.
Нанна: Это действительно интересно, но долго рассказывать. Скажу только, что девки одним глазом плачут, а другим смеются.
Антония: Еще интереснее. Объясни, как это.
Нанна: Разве ты не знаешь, что у нас, то есть у девок (ох, нравится мне это слово!), всегда в одном глазу смех, а в другом — слезы. Ведь недаром мы и смеемся, и плачем из-за пустяков. Глаза у девки — как солнце, подернутое облаком: луч то выглянет, то спрячется. Посреди рыданий у нее вдруг вырывается смешок, а в разгар смеха — рыдание. В этом деле — смех пополам со слезами — меня не мог превзойти никто, даже девки из Испании. Именно с помощью смеха пополам со слезами я погубила больше мужчин, чем умерло их на соломе при знатнейших дворах. Смех со слезами — это у нас самое главное, но этим средством надо пользоваться с умом; если момент упущен, от него нет никакого проку. Это — как розы Дамаска: рвут их только на рассвете, иначе они теряют аромат.
Антония: Век живи — век учись.
Нанна: После смеха со слезами идет их родная сестра — ложь. Как крестьяне обожают лакомиться лепешками, так я обожала врать; за свою жизнь я наговорила столько неправды, сколько правды сказано в Евангелии. Пользуясь клятвами как строительным раствором, я замечательно умела вмазывать людям свои выдумки, так что даже, наверное, ты, послушав меня, сказала бы: «Каждое слово — правда, ну прямо что твое Евангелие». Каких только небылиц я не придумывала — то про каких-то родственников, то про несуществующие поместья — и, сочинив целую историю, говорила потом, что все это мне приснилось. В столике я держала список своих любовников и, поделив между ними ночи всей недели, объявляла имя того, кто спит со мной сегодня. Тебе, наверное, приходилось видеть в ризнице, на стене, список месс, которые будет служить священник, — так вот, у меня было что-то вроде этого.
Антония: Как же, как же, как вспомню священника, тут же вижу тебя.
Нанна: Вот и правильно.
Антония: Ну, а что общего
Нанна: А то, что некоторые голубочки, свято верившие списку, в который была включена и их ночь, часто оказывались в дураках, потому что я свободно меняла их местами, как это делают с мессами в церкви.
Антония: Ах вот, значит, как связаны эти списки с твоей привычкой врать!
Нанна: А теперь намотай себе на ус вот такую историю. Как-то раз я выпросила у одного своего страстного воздыхателя дорогую золотую цепочку, которую тот позаимствовал у своего приятеля, знатного господина; чтобы ему удружить, тот взял ее у своей жены. Я надела цепочку на шею в тот самый день, когда папа на площади Минервы одаривает приданым бедных девушек.
Антония: То есть в День Благовещения?
Нанна: Да, да, на Благовещенье. Я повесила ее на шею, но недолго она там провисела.
Антония: Как это?
Нанна: А вот как. Войдя в церковь и увидев всю эту толпу, я решила оставить цепочку себе, и что же, ты думаешь, я сделала? Сняв цепочку, я отдала ее человеку, которому доверяла больше, чем своему духовнику, и стала постепенно продвигаться вперед, покуда не оказалась в самой гуще толпы. И тут я пронзительно закричала: так кричит человек, которому рвет зуб шарлатан на Кампо деи Фиори. Все обернулись на крик, а Нанна, не будь дура, как завопит: «Цепочка! Цепочка! Моя цепочка! Вор, жулик, хапуга, мошенник!» И при этом я еще заливалась слезами и рвала на себе волосы. Заволновалась толпа, взбудораженная моими криками, в церкви началась свалка, на шум прибежал стражник, схватил какого-то бедолагу, который показался ему похожим на вора, приволок его в Toppe ди Нона, и там его сгоряча чуть было не повесили.
Антония: Не желаю слушать, что было дальше.
Нанна: Нет уж, ты послушай!
Антония: Хотелось бы знать, что сказал тот, кто одолжил тебе цепочку.
Нанна: Выйдя из церкви, я, плача и всплескивая руками, направилась домой, а когда пришла, заперлась в своей комнате, приказав служанке: «Чтобы никто не смел меня беспокоить!» Тут как раз появляется мой друг, хочет со мной поговорить, но его не пускают. Он стучит и снова стучит, кричит и снова кричит: «Нанна! А, Нанна! Открой! Открой, тебе говорю! Не надо расстраиваться из-за таких пустяков!» Я же притворяюсь, будто ничего не слышу, и говорю как бы сама с собой, но при этом достаточно громко: «Ах, я бедная-несчастная, ах, я глупая разиня! Что же мне теперь остается: то ли в монастырь, схиму принять, то ли прямо головою в реку». Потом встаю с постели и, не отворяя двери, говорю служанке: «Поди к жиду, я продам все, что у меня есть, но за цепочку расплачусь». Увидев, что служанка уже собралась идти к жиду, мой приятель закричал: «Отвори, это я!» Я открыла и, увидев его, снова подняла крик: «О, горе мне, горе!» А он говорит: «Не беспокойся, пусть я останусь голым и босым, но не дам тебе убиваться из-за таких пустяков». — «Нет-нет, — отвечаю я, — дай мне только два месяца, и ты увидишь…» Короче говоря, он провел эту ночь у меня, и она была для него такой сладкой, что он больше никогда не заговорил о цепочке.
Антония: Ну что ж, это была неплохая сделка.
Нанна: А как-то раз в меня влюбился старый хрыч — дряхлый, тощий, морщинистый, ну а я влюбилась в его кошелек. Наслаждаться мною он был способен примерно так же, как беззубый — грызть сухую корку, поэтому он только и делал, что щупал меня да тискал и сосал груди. Ни трюфеля, ни артишоки, ни взбадривающие сиропы не могли заставить его палку подняться. И даже если она чуть-чуть приподымалась, то тут же опадала, как фитиль, у которого кончилось масло: чуть занявшись, он сразу же гаснет. Сколько я его ни теребила, сколько ни совала палец в очко или под бубенчики, толку от этого не было никакого. И каких только шуток я над ним не шутила! Однажды устроила обед, на который явилось множество куртизанок. Старик оплатил все расходы, а кроме того, принес тридцать серебряных тарелок, четыре из которых я украла. А когда он поднял шум по этому поводу, я бросилась ему на шею и принялась уговаривать. «Папа, папа, — говорила я ему, — не надо кричать, у вас будет несварение. Возьмите мои платья, возьмите что хотите и заплатите за эти несчастные тарелки». Он успокоился, а потом я столько раз называла его папой, что он привык к этому, как привыкает к слову «папа» отец, слыша его все время от любимого сыночка. Он сам заплатил за тарелки и удовольствовался клятвой, что никогда в жизни больше ни у кого ничего не возьмет в долг.