Равнодушные
Шрифт:
И Ордынцев, взволнованный и взбешенный, не обращая внимания на недовольную физиономию Гобзина, продолжал защищать сослуживца, не сдерживая своего негодующего чувства.
Этот резкий, горячий тон, совсем непривычный ушам Гобзина, избалованным иным тоном своих подчиненных, злил и в то же время невольно импонировал на трусливую натуру молодого человека. Он понял, что сглупил, выставив как обвинение слухи, которым и сам не придавал значения, а упомянул о них единственно из желания настоять на своем. И, очутившись в глупом положении, припертым к стене, почувствовал
С каким наслаждением выгнал бы он немедленно со службы этого беспокойного человека, который относится к нему, избалованному лестью и почетом, с едва скрываемым неуважением. Но сделать это не так-то легко. Ордынцев пользовался в правлении репутацией знающего и превосходного работника. Сам старик Гобзин, умный и понимавший людей, рекомендовал Ордынцева новому председателю правления, как служащего, которым надо особенно дорожить. Все члены правления его ценили, а, главное, старик Гобзин не только не позволил бы уволить Ордынцева, но намылил бы еще голову сыну.
И он принужден был выслушать до конца своего беспокойного подчиненного и объявить, что берет назад свое распоряжение относительно Андреева.
Но он не удержался от искушения пустить шпильку и прибавил своим обычным развязным тоном:
— Господин Андреев не родственник ли вам, что вы его так пылко защищаете?
— А вы, видно, думаете, что пылко можно защищать только родственников? — переспросил с презрительной усмешкой Ордынцев, взглядывая в упор на председателя правления. — Ошибаетесь. Он мне не родственник и не знакомый.
И, еле кивнув головой, Ордынцев вышел из кабинета, оставив молодого человека в бессильной ярости.
Ордынцев торопливо шел домой, и невеселые мысли лезли в его голову.
Теперь это «животное», наверно, будет ему пакостить. Положим, им дорожат в правлении, но Гобзин может вызвать его на дерзость и сделать службу невозможной. И без того она не сладка. Работы пропасть, и такой работы, которая не по душе, но по крайней мере хоть заработок хороший — пять тысяч. Жить можно. Довольно уж на своем веку маялся и менял места после того, как убедился, что из него литератор не вышел. Везде одно и то же. Та же лямка. Та же скучная работа. Та же неуверенность в том, что долго просидишь на месте. Здесь он, однако, ухитрился прослужить четыре года, хотя последний год, когда выбрали председателем правления молодого Гобзина, и были неприятности. Он их терпел. Но не мог же он в самом деле молчать при виде вопиющей несправедливости. Не мог он не вступиться за Андреева. Еще настолько жизнь не пригнула его.
И хотя Ордынцев сознавал, что иначе поступить не мог, и был уверен, что и впредь поступит точно так же, тем не менее мысль о том домашнем аде, который усиливался во время безработицы и неминуемо ждал его в случае потери места, приводила Ордынцева в ужас и озлобление.
И чем ближе подходил он к своему «очагу», тем угрюмее и злее делалось его лицо, точно он шел на встречу с врагами.
Глава
Вот и «дом».
Ордынцев быстро поднялся на четвертый этаж и, отдышавшись, надавил пуговку звонка.
— Обедают? — спросил он горничную, снимая пальто,
— Недавно сели.
— Подождать не могли! — раздраженно шепнул Ордынцев.
Он прошел в столовую и, нахмурившись, сел на свое место, на конце стола, против жены, между подростком-гимназистом и смуглой девочкой лет двенадцати. По бокам жены сидели старшие дети Ордынцевых: студент и молодая девушка.
Горничная принесла тарелку щей и вышла.
— А что же папе водки? — заботливо проговорила смуглая девочка, оглядывая большими темными глазами стол. — Забыли поставить?
И, вставши, несмотря на строгий взгляд матери, из-за стола, она достала из буфета графинчик и рюмку, поставила их перед отцом и спросила:
— Наливать, папочка?
— Наливай, Шурочка! — смягчаясь, проговорил Ордынцев и ласково потрепал щеку девочки.
Он выпил рюмку водки и принялся за щи.
— Совсем холодные! — проворчал Ордынцев.
Никто из членов семьи не обратил внимания на эти слова. Одна лишь Шурочка заволновалась.
— Сию минуту разогреют. Хочешь, папочка? — спросила она, протягивая руку к отцовской тарелке.
— Спасибо, милая, не надо. Есть хочется.
И Ордынцев продолжал сердито и жадно глотать щи.
Шурочка, видимо обиженная за отца, с недоумением взглянула на мать.
Это была высокая, довольно полная, сильно моложавая блондинка с большими черными волоокими глазами, свежая и красивая, несмотря на свои сорок лет. От ее классически правильного лица, с прямым носом, сжатыми губами и несколько выдавшимся подбородком, веяло жесткостью и холодом, и в то же время в нем было что-то чувственное. Вся она, точно сознавая свое великолепие, сияла холодным блеском и, видно было, очень ценила и холила свою особу, напоминающую красивое, хорошо откормленное животное.
На ней был черный лиф, обливавший пышные формы роскошного бюста. У шеи блестела красивая брошка; в ушах горели маленькие брильянты, а на холеных белых крупноватых руках были кольца. Густые белокурые волосы, собранные сзади, вились у лба колечками. От нее пахло душистой пудрой и тонким ароматом ириса.
— Я думала, что ты не придешь обедать! — проговорила наконец Ордынцева, взглядывая на мужа.
В тоне ее певучего контральто не звучало ласковой нотки. Взгляд, брошенный на мужа, далеко не был взглядом любящей жены.
— Ты думала? — переспросил Ордынцев и в свою очередь взглянул на жену.
Злое, ироническое выражение блеснуло в его острых и умных, темных, глубоко сидящих глазах и отразилось на бледном, худом, смуглом и старообразном лице с тонкими изящными чертами.
Все в этой красивой, выхоленной, когда-то безгранично любимой женщине раздражало теперь Ордынцева: и ее самодовольное великолепие, и обтянутый лиф, и колечки на лбу, и голос, и кольца, и остатки пудры на щеке, и подведенные глаза, и запах духов.