Рай в шалаше
Шрифт:
Нет, не о ней и не о ее судьбе думал он в тот вечер, грешен, он думал о себе, о том, что прочитан еще один доклад на еще одном съезде, и прочитан блестяще, за последние годы он научился эффектным трюкам, паузам, распределению эмоций, аудитория была завоевана в первые пять минут, все шло прекрасно, не было лишь сделано нового шага, для него внутренне не было. Впрочем, никто не заметил отсутствия Нового шага. Эта москвичка с сияющими глазами тоже — слишком молода для того, чтобы всерьез заниматься наукой, подумалось ему тогда. Но было в ней столько жизненной энергии, такие запасы еще не осознавшей себя творческой силы, что в какой-то момент Косте стало боязно, опять-таки за себя: хватит ли у него духа на то, что ждет ее впереди. Отблески будущей судьбы, участи — тяжелое слово участь — читал он на Танином лице, и это тоже было непривычное для него переживание. Его участь так или иначе будет отныне связана с этой женщиной, это он тоже чувствовал. Открытия, не способствовавшие хорошему настроению, не правда ли?.. А Тане в тот вечер было беспричинно весело, и Левке тоже, о боже, какие безумцы! Она смеялась и все прижимала ладони к раскрасневшимся щекам, жест девочки, почти
Цветков все больше мрачнел, наконец посмотрел на часы: какая нелепость, давно пора уходить. У Денисова лицо недовольное, розовые щеки твердо упираются в черноту бороды, но все равно видно, что устал от щебета незваной гостьи. Его можно понять, и Таня в неловком положении. И все равно Цветков долго толокся в прихожей, глядел жалобно, начал суетливо отдавать Тане присланные ему утром из Варшавы оттиски, что за спешность, зачем непременно сейчас, на ночь глядя, неизвестно. Потом стал перебрасывать по своей дурацкой манере портфель из руки в руку, пора покупать новый, сказала Таня, этот совсем истрепался, неприлично с ним ходить. Может быть, может быть. Наконец попрощался с Денисовым, вопреки обыкновению, извинился перед ним за позднее вторжение, назначил на завтра свидание аспирантке, открыл дверь и снова застрял, теперь уже в проеме.
Таня представила себе их ночной переулок без единого милиционера, Костину подпрыгивающую походку, искушающе беззащитную, и как этой походкой он пойдет вниз по их извилистому Нижне-Кисловскому. Бесполезно уговаривать взять такси, скажет — близко. «Вперед и выше!» — длинное его лицо поползло вверх, силясь изобразить улыбку. Десять лет все вперед и выше. «Раскачай меня выше неба!» — говорил маленький Петька. Куда еще выше? Выше неба задохнуться можно, и даже всенепременно. «Вперед и выше!» — заклятье перед разлукой.
Хлопнула дверь в подъезде. Ушел.
Эта или, лучше сказать, такая жизнь длилась годами, и еще аспирантка спала сейчас в кабинете Денисова. Бог с ней, с аспиранткой, одну ночь перетерпеть можно, но все-таки: Тане требовалось достать чистое белье, постелить, требовалось быть любезной, то есть улыбаться, задавать вопросы о ее жизни, московских планах, будущей диссертации — словом, поддерживать какой-то разговор, и все это с человеком, от которого, Таня чувствовала это, исходила не то чтобы недоброжелательность, но слишком пристальное внимание, слишком колючий интерес к тому, как все совершалось у них в доме. Слишком подчеркнуто независимо, то ли в силу дурного воспитания, то ли от застенчивости, держала она себя для случайной и ненужной гостьи... «Воспитанный человек — это тот человек, который умеет занимать мало места», — любила повторять в Танином детстве их соседка по квартире тетя Капа, Тане показалось, что Нонна захватила всю квартиру.
Но больше всего смущала Таню мысль, может быть впервые ею отчетливо осознанная и не имевшая никакого отношения к аспирантке (мгновенно, едва Таня принесла ей халат, та уютно расположилась на денисовском диване). Эта давно невозможная для Тани жизнь представлялась всем возможной, естественной и неизменяемой. Казалось, установившийся порядок ни от кого давно не зависел и никому не был подчинен. Они, все трое, и сегодняшний Костин вечерний визит это особенно подтверждал, не принадлежали себе, сложившаяся ситуация давно вышла из-под их контроля и сама диктовала свои законы — отношений, встреч, звонков, привычного круга разговоров. Вероятно, Косте нужно было бы сделать над собой титаническое усилие, чтобы, задумавшись хотя бы на минуту, остановиться и заставить себя не привезти свою аспирантку к Тане: проще, естественнее и привычнее было сбросить на Таню очередную свою докуку. Тане проще не делать ему по этому поводу замечаний, мужу проще ничего не заметить, перетерпеть. Каждый в конечном счете охранял себя, свое сиюминутное спокойствие, хотя в результате этой охраны всем было неудобно и неловко жить.
Но все привыкли. Привыкли и к тому, как распределились как бы сами собой их заботы, интересы и волнения. Таня свыклась с тем, что с мужем она говорила большей частью о бытовых делах, сыне, его уроках, жалобах на него учителей. В свою очередь, она выслушивала подробные отчеты Денисова о том, что делалось у него в институте, кто что сказал, кто куда перевелся, кто что купил и где собирался отдыхать. Сама она рассказывала ему о своих делах мало, почти ничего — вся эта часть ее жизни была отдана Цветкову. Хотя все то, что принято называть физическим временем, жизнью, отмеряемой по часам, несомненно принадлежало мужу и его окружению. Приятели и сослуживцы Денисова часто у них бывали, у них вообще бывало много людей — дом стоял в самом центре, заскочить к Денисовым в удобную для себя паузу попить чайку, перекусить, — это тоже давно установилось, было принято, и тоже давно ни от Тани, ни от Денисова не зависело. Театр на Бронной, театр Маяковского, театры улицы Горького и переулков, консерватория, фестивали с их поздними киносеансами — все это помимо их воли имело продолжение у них на Кисловском. Москва новостроек с ее огромными расстояниями благодаря их дому возвращалась к себе, давнишней, это снова был старый исчезнувший город, уютный, домашний, со своим старомосковским бытом — вечно темным подъездом, вечно сломанным лифтом, привычными, еще довоенными чашками бывшего кузнецовского фарфорового завода, где ампирные девицы в зеленоватых, цвета водорослей, хламидах поднимали к солнцу золотые серпы, а в руках держали молоты — наивная романтика первых послереволюционных лет.
Словом, получалось, что их с Денисовым вечера чаще всего пропадали. Таня от этого уставала, не от мытья посуды и истребления еды, которую надо было готовить в расчете на внезапных гостей, нет, хозяйственные заботы пока мало раздражали ее, она уставала от суеты, чужести многих разговоров, от несогласия с тем, что говорилось, от нелепости вступать в спор в тот момент, когда гостям нужны не ее умствования, а чашка чая. Постоянные приливы гостей размывали, подтачивали их дом, как вечный прибой размывает в итоге даже гранитные берега. Гости к тому же лишали Таню той внутренней сосредоточенности, без которой невозможны, так ей казалось, серьезные занятия наукой.
Правда, Таня была, по-видимому, не совсем права, потому что Денисову такая жизнь нравилась: для него вечер — это отдых после целого дня совсем иной работы, и то обстоятельство, что его развлекали и удоволивали на дому последними новостями, было ему приятно и даже необходимо — разрядка, пауза перед новым рабочим днем с совсем иными проблемами.
...Костя бывал у них почти каждый вечер, ужинал, пил чай, подолгу беседовал о чем-то с Петькой в его комнате... Может быть, отчасти на Цветкова и сходились к ним в дом поздние гости? В те самые минуты, когда так хочется обменяться впечатлениями о только что увиденном спектакле или фильме, высказать свою точку зрения и вместе с тем услышать мудрое, все разъясняющее Слово Учителя, привычка, несознаваемо оставшаяся у многих с пятидесятых, школьных годов, когда была так нерушима вера в Высший Авторитет... тут Цветков был более чем кстати, он утолял эту жажду сполна, притом в лестной для слушателей форме: Цветков умел осветить только что виденное или слышанное гостями неожиданным светом, расширить рамки самого дрянного спектакля, углубиться в истоки театральности, ввести в русло общего культурно-исторического потока — словом, быстро расставлял все по своим, заслуживавшим того местам. Костя вел салонный и вместе с тем высокопрофессиональный разговор. Тут было благодатное сочетание воспитанности, природного такта и большой образованности; тут была привычка, выработанная с детства, усвоенная в семье, непростое умение не только вести плавную беседу, но, будучи отменно любезным, высказывать при этом лишь то, что полагаешь для себя возможным. В сущности, это, скорей, было право хозяина дома — держать в руках нерв разговора, только у Таниного дома был другой хозяин, и хозяин этот великодушно позволял Косте играть в своем доме ту роль, которую он себе присвоил.
Но было и еще одно обстоятельство, вынуждавшее Цветкова играть эту роль. Дело в том, что, как правило, он-то все виденное гостями уже видел и везде успел побывать. Первым. Все знакомые знали, что Цветкова зовут на прогоны в модные театры — для того, чтобы он что-то сказал, присоветовал, сгладил или заострил; всем было известно и большее — что он работал над инсценировками с известными режиссерами, имя его не попадало в афиши, но об истинном вкладе Цветкова в самые нашумевшие и, к слову сказать, давно отшумевшие спектакли догадывались многие... Что касается кино, то тут на Костю работала могучая и всезнающая студенческая корпорация. По каким клубам что идет, какие сеансы, что, по слухам, вскорости покажут — все это Цветкову сообщалось заранее, и при этом ему еще приносили билеты или пропуски на любой просмотр: из всей факультетской профессуры только профессор Цветков в любое время был готов сорваться с места; он подхватывался в минуту, брал неизвестно для чего свой неизменный портфель и, какой есть, плохо выбритый, одетый не по погоде, мчался с ребятами, не спрашивая куда. Кончались эти зрелища покупками сыра и колбасы в соседнем магазине и долгими, за полночь, разговорами у Цветкова дома. Ах, как оно было удобно, его холостяцкое одиночество! Надо отдать Косте должное, своих студентов в дом к Денисовым он приводил редко, хотя до факультета на Моховой было рукой подать, разве что избранных, самых любимых, тех, кого хотел показать Тане, чтобы посоветоваться о дальнейшей их судьбе, попросить пристроить у Тани в институте... В погоне за зрелищами Цветков был неутомим. Но кино было, пожалуй, его главной слабостью. Он часто звал с собой Таню, любил сидеть рядом, прижавшись плечом; в местах, которые его особенно трогали, боязливо погладить руку, часто смеялся неожиданно, в тех эпизодах, где зал, как правило, молчал, и, когда, оглянувшись, он видел, что она улыбается тоже, благодарно улыбался в ответ. Кино была его особая, разделяемая лишь с Таней жизнь: молодая толпа у входа, безнадежно стреляющая билеты, всеобщее оживление на лицах, и надо Таню оберегать, чтобы подойти к контролю, и возбужденные лица в фойе, и медленно, торжественно гаснущий свет, затихающий шепот, немыслимая духота к концу сеанса и озабоченные его вопросы: «Тебе не жарко?», «Тебе не плохо?» — в эти часы в темноте зала она принадлежала только ему... И потом, после окончания сеанса, когда они выходили на улицу и студенты-благодетели, издали им кивнув, неохотно удалялись, Костя обычно молчал, ждал, захочет ли Таня заговорить. В эти минуты он бывал тих и деликатен, стараясь, в отличие от Денисова, не вмешиваться в ход ее внутренней работы. И Таня была благодарна ему за молчание. Впрочем, Денисова он тоже приглашал в кино, но так, словно кость кидал, на самые дефицитные фильмы, демонстративно делая ему приятное. При этом Костя, или что-то в нем себя оберегавшее, соблюдал определенную пропорцию, скажем такую: три раза они ходили с Таней вдвоем, на четвертый в «культпоход» приглашался Денисов. Денисов относился к этой нехитрой арифметике спокойно: обычно ему бывало некогда, так он, во всяком случае, утверждал.
Цветков и впрямь был в их компании единственным хорошо информированным человеком, и он щедро делился собой и своей осведомленностью с денисовскими знакомыми. Тем самым вольно или невольно он попадал в плен собственной роли. Тяжелая роль, но как от нее отказаться, если она уже предписана. Вначале, после его переезда в Москву, эта его роль Тане импонировала, ей нравилась Костина вхожесть в чужой для нее и необычный по стилю жизни мир, нравились его рассказы, приятно было, когда он знакомил ее с режиссерами и они что-то важное при Тане обсуждали. Приобщенность к чужой славе, знакомые всей стране имена и лица, особенно же лица, фотографии которых торчали в каждом газетном киоске, придавали и ей, тогда совсем молодой, жадно всем и всеми интересующейся, чувство собственной значительности, достававшейся ей рикошетом от Кости.