Раз год в Скиролавках
Шрифт:
А однако этим летом, приехав в Скиролавки, Кривка снова должен был выслушивать о том, что Любиньски крик этой земли услыхал. Узнал он и о том, что (как говорилось в старых книгах, прочитанных Любиньским) не было у баудов никаких капелланов, которых бы звали «кривыми». Вожди племен, когда хотели созвать свой народ на какое-нибудь сборище, высылали людям палку-кривулю, которая по-баудийски называлась «крива». И значит, Кривка был не потомком древних капелланов, а всего лишь человеком, фамилия которого происходила от палки-кривули. Тогда плюнул Бруно Кривка четыре раза на все четыре стороны света и, погрозив Любиньскому, тут же двинулся в путь на своей двуколке разыскивать исчезнувший народ. Вскоре люди забыли о нем, потому что именно в это время Кондек попал в ужасную переделку и, хоть был богатым, почти неделю ничего не ел из-за своего скупердяйства и ушлости, а также по вине семейства по фамилии Грубер.
Еще в январе Кондек получил от этого семейства письмо с вопросом, могут ли они приехать в июле, чтобы увидеть место, где они когда-то жили. Ожидая разных дорогих подарков, Кондек пригласил Груберов к себе, две комнаты отремонтировал для приема гостей. А за день до приезда этих гостей, чтобы показаться неимущим, которому необходима поддержка, он увел в поле возле леса своих десять дойных коров. Сорок свиней и подсвинков он перегнал в пустой хлев плотника Севрука. Жене своей он приказал, чтобы всю еду она старательно припрятала по углам, чтобы пробудить сочувствие Груберов. Одного
В назначенный день на подворье Кондека въехал небольшой микроавтобус с надписью «******-******». Это значило, что микроавтобус принадлежал бюро путешествий некоего Плевки. За рулем сидел сам Плевка, потому что все бюро путешествий состояло из него самого и его микроавтобуса, а сам Плевка был родом из не слишком отдаленных Ромбит, где его отец до войны был жандармом. Этот Плевка велел напечатать себе наклейку с надписью «С Плевкой – в родные края» и возил преимущественно людей старых, неграмотных, потому что за дополнительную плату он брал на себя оформление их паспортов. Из его микроавтобуса вылезли три толстые и весьма старые женщины, из которых и состояло семейство Грубер. Одна из них была девицей, две остальные получали пенсию за умерших мужей-металлургов, все три были сестрами и родились в доме, где сейчас жил Кондек. Они привезли Кондеку много цветных шариковых ручек и несколько детских, очень красивых, пижамок, потому что считали, что Кондек молодой человек и у него маленькие дети. С собой у них было несколько буханок хлеба, несколько пачек масла и множество мясных консервов, потому что они не смели требовать от Кондека, чтобы он их еще и кормил. Три дня Кондек ел все более черствый хлеб, привезенный сестрами Грубер, которые ему объясняли, что выбрасывать черствый хлеб – это грех. Их масло по вкусу напоминало Кондеку маргарин, а после свинины из банок у него разболелся живот. Тогда на третий день Кондек рассердился и, ударив кулаком по столу, велел жене, чтобы она достала из углов корейку и сало, колбасу и рубленое мясо, обед как следует сварила, хлеб семейства Грубер размочила в воде и курам отдала. Он забрал своих свиней и подсвинков от плотника Севрука, десять дойных коров привел на пастбище поближе к дому. Со временем между ними все сложилось хорошо, сестры Грубер подновили могилы своих родителей на кладбище в Скиролавках и обсыпали их камушками с озера, помогали Кондековой готовить обеды, доили коров, обихаживали свиней и подсвинков Кондека, а иногда тем микроавтобусом с Плевкой за рулем (такой у них с ним был договор) ездили на экскурсии по дальним и ближним околицам.
Случилась и с Кондеком удивительная вещь, а именно – младшую из сестер Грубер, по имени Хильдебранда, по мужу Кайле, он в один прекрасный вечер в собственном сарае насадил на свой мужской вертел и такое получил удовольствие, какого не случалось ему иметь уже много лет с собственной женой, хотя она была и намного красивее, и моложе, чем эта Хильдебранда Кайле. Но, как говорят, все чужое и заграничное всегда кажется интереснее, привлекательнее и лучше. При первом подходящем случае Кондек похвалился знакомым мужчинам возле магазина, какие у него выгоды от сестер Грубер: что сберегается электрический доильный аппарат и, кроме этого, есть и мужские удобства. И с таким вкусом он об этом рассуждал, что старый Эрвин Крыщак почувствовал в себе мужское любопытство к этим женщинам и, забыв, что у него из верхней десны торчит только один желтый зуб, тут же пошел к сестрам Грубер и заговорил с ними на их языке, потому что почти до конца войны он служил при дворе князя Ройсса в Трумейках. Старшая из сестер, Анна, по мужу Трегер, согласилась пойти с Крыщаком в лес, чтобы осмотреть большой камень, на котором была вырезана надпись о том, что много лет назад Его светлость застрелил здесь крупного оленя. «А вы тоже охотник?» – спросила она его по дороге. «Случается, – ответил Эрвин Крыщак. – Только в последнее время все труднее с ружьем управляться». Захихикала эта Анна и спросила Крыщака, не стыдно ли ему еще охотиться, раз он уже внуков дождался, а что касается ее, то ей нечего для себя жалеть, потому что она – вдова. Ответил ей Крыщак, что примером он всегда считает князя Ройсса, а тот был одновременно и женатым, и холостяком, и монахом, а как выпьет, так даже старушек не пропускал и гонялся за ними по дворцовым коридорам. «Как же он мог быть и женатым, и холостяком, да еще и монахом?» – удивлялась пани Анна. Признался ей Крыщак, что он этого не понимает, но после князя Ройсса у него дома есть бумага с золотой короной и надписью, тоже золотой, из которой следует, что князь был не только князем, но и кавалером ордена мальтийских рыцарей.
Так вместе с Крыщаком пани Анна осмотрела памятный камень, а потом они пошли в молодняки, и старый Крыщак показал на вдове класс рыцарской езды. Другие пробовали соблазнить третью сестру Грубер, но та, будучи девицей, даже в пожилом возрасте уговорить себя не дала, и это никому не показалось странным, потому что к некоторым делам она была не приучена. Через девять дней сестры Грубер уселись вместе с Плевкой в его микроавтобус и уехали со слезами на глазах, всплакнула и Кондекова, и дочки Кондека, и даже сам алчный Кондек утер слезы, несмотря на то, что только цветные шариковые ручки и красивые пижамки ему остались. Потом кое-кто насмехался над Кондеком и этими пижамками, а другие завидовали мужским удобствам, которые он получил с приездом Хильдебранды. Так уж бывает в маленьких деревнях, что не только ложь и правда, действительность и фантазия, но и насмешки и зависть перемешиваются между собой, как разные приправы в щах.
Впрочем, новые заботы покрыли те, минувшие, пылью. По приглашению пани Басеньки, жены писателя Любиньского, к ней приехала в гости ее давняя подруга, панна Бронка, о которой пани Басенька неосторожно шепнула кому-то, что та в ночных ресторанах под именем Эльвира публично раздевается и каждый раз берет за это шесть тысяч наличными; столько, сколько деревенские женщины получают за четырех поросят. Возмущались некоторые женщины такой несправедливостью, но и мужчинам показалось странным, что в городах дают столько денег только за само раздевание, даже без возможности потрогать раздетую бабу. В связи с этим много было болтовни среди людей – и в магазине, и возле магазина, – но никто не мог сказать об этом деле ничего конкретного, потому что не оказалось смельчака, который прямо спросил бы пани Басеньку или даже эту панну Эльвиру. Что же касается этой последней, признавали, что она красива, но вроде бы немного худовата, и так уж она не любила этого раздевания, что все две недели, которые пробыла в Скиролавках, несмотря на жару, она всегда гуляла в брюках и в блузке, застегнутой до самой шеи, и никогда ее, даже у воды, не видели в купальном костюме. Не то, что пани Туронь, которая каждый день ходила в места отдаленные, но просматривающиеся, и лежала там нагая или полуобнаженная, уже не вызывая ничьего любопытства, потому как даже самый глупый понимал, что ей за раздевание никто ломаного гроша не даст, из чего следовало, что эта женщина мало ценится, в отличие от панны Эльвиры. И поэтому на пани Туронь, когда она шла в скупом одеянии по деревне, никто не оглядывался, а на Эльвиру, хотя она и была одета с ног до головы, каждый рад был посмотреть, низко ей поклониться и вежливо поприветствовать, потому что очень достойно она выглядела. Другое дело, что требовать столько денег за одно только раздевание – это уж чересчур. Но люди слышали от женщин и девушек, например, от хромой Марыны, что она ни за какие деньги публично бы не разделась. То же самое говорила и Ярошова, и даже Порова. Но женщинам полностью никогда нельзя верить, особенно женщинам из Скиролавок. Ведь к Марыне то один, то другой ходил только с поллитровкой, от сплетен о Ярошовой голова могла разболеться, а Порову видели, как она голая бегала вокруг дома, из-за чего пани Халинка Турлей, солтыс Ионаш Вонтрух и доктор Неглович написали в суд заявление о лишении ее материнских прав. Но думающие люди говорят, что невозможно все предвидеть, и правда о людях никогда не бывает подана, как на блюдечке.
О том,что должна и чего не должна содержать разбойничья повесть
Незадолго до приезда панны Эльвиры писатель Непомуцен Мария Любиньски пригласил к себе доктора Негловича, чтобы прочитать ему фрагмент своей разбойничьей повести о прекрасной Луизе, учительнице, которая полюбила лесничего-стажера. В свое время с фрагментами этой повести он познакомил художника Порваша, но, заметив его возмущение, стал заново перерабатывать и совершенствовать свое произведение, несмотря на неустанные протесты пани Басеньки. Жена писателя чувствовала себя уже измученной шитьем платьев для деревенских женщин и жаждала, чтобы муж наконец закончил повесть и получил приличный гонорар. Но писатель Любиньски, раз вступив на дорогу, ведущую к правде, не хотел с нее больше сворачивать, а такая дорога требует жертв не только от писателя, но и от его близких. Оттачивал Любиньски свою повесть, шлифовал ее, следуя совету Готтлоба Фреге, неустанно сталкивал литературную действительность с окружающей ее жизнью. Раз уж было определено, что любовником прекрасной Луизы должен стать не простой лесоруб, а лесничий-стажер, Любиньски начал искать прототип этой фигуры и нашел стажера под крышей лесничества Блесы, где с июня был на практике и поселился в комнатке на втором этаже (напротив комнаты пани Халинки) молодой инженер-лесничий, пан Анджей. Этого-то человека писатель часто приглашал к себе, угощал кофе и чаем, поил коньяком – и расспрашивал о жизни, о взглядах и мечтах.
Годился ли стажер пан Анджей в любовники прекрасной Луизы, учительницы? Он был высоким, плечистым юношей с несколько нескладными движениями. Нос у него был большой и красный, покрытый угрями; глаза маленькие, голубые, приветливые. Волосы светлые, длинные, до самых плеч.
Пани Халинка Турлей утверждала, что вместо пана Анджея она предпочла бы иметь под своей крышей обыкновенного кабана из леса, потому что к запаху кабана можно привыкнуть, а к запаху пана Анджея – никак. Стажер пан Анджей, с тех пор, как он оказался под крышей лесничества Блесы, ни разу не решился сменить белье, ничего себе не выстирал, всегда ходил в одной и той же майке, черных спортивных трусиках и в засаленном мундире лесничего-стажера. Когда он снимал с ног свои резинотекстильные туфли, жуткий запах проникал через двери его комнаты и заполнял все лесничество. Его сходство с кабаном заключалось в том, что он тоже спал в каком-то подобии логова, на старом сеннике и под грязным одеялом. Кормиться он должен был за собственный счет и своими силами, самое большее – пользуясь кухней лесничества. Но ему не хотелось готовить обеды, и он ограничивался тем, что покупал в деревенском магазине. А поскольку в это время в магазине в Скиролавках были только рыбные консервы разных сортов – рыба в масле и томатном соусе, – стажер пан Анджей ел их на завтрак, обед и ужин, отчего распространял вокруг себя запах рыбы, как будто он работал не в хвойных лесах, а на рыбокомбинате. Пани Басенька, когда ее муж приглашал к себе пана Анджея в познавательных целях, вся тряслась от отвращения, и ее тошнило при мысли, что с таким мужчиной можно лечь в постель. Но все-таки прекрасная Луиза была менее восприимчивой к запахам, и, кроме этого, ничто не мешало, чтобы в повести, заметив грязную майку стажера, она предложила бы ее выстирать, отчистить его мундир от жирных пятен, и кто знает, может, из-за этого и родилась бы между ними большая любовь. К сожалению, пан Анджей вообще проявлял полное отсутствие интереса к женщинам, и даже в некотором смысле – чуточку отвращения. Например, заметив, что пани Халинка закрывается на ночь от своего мужа, лесничего, он спросил ее, нет ли у нее младшей сестры, так как он когда-нибудь тоже должен будет жениться, а именно такие отношения между мужем и женой лучше всего подходят к его образу жизни. Но пан Анджей не знал прекрасной Луизы. Может быть, увидев ее собственными глазами, он изменил бы свои взгляды.
Лесничим, как он сам рассказывал Любиньскому, он стал случайно. Попросту не попал на фармацевтический факультет, о котором мечтал. Леса он не любил и мог заблудиться в нем уже через несколько шагов. Посланный утром в лес, чтобы определить выбраковку или принять выполненную рабочими трелевку, он отыскивался через сутки абсолютно в другой части леса, проголодавшийся и замерзший. Разве такой человек, условившись о свидании с прекрасной Луизой в охотничьем домике возле заброшенного пруда, попал бы туда в назначенное время, и вообще, дошел бы до места? Этот вопрос преследовал Любиньского, который неустанно стремился к правде. Ясно, можно было предполагать, что в других лесничествах трудились совершенно другие стажеры, часто меняющие белье, не носящие резинотекстильной обуви и не питающиеся только рыбой из банок. Но в представлении Любиньского такое предположение способствовало возникновению очередной «художественной правды», которая в свое время ему уже осточертела. Надо было придерживаться жизненных реалий, чему способствовало отношение стажера пана Анджея, который, узнав, что он будет героем повести Любиньского, принял этот замысел, настаивал на нем, на все сомнения писателя у него находился какой-нибудь ответ, и он настолько сжился с мыслью о своей любви к прекрасной Луизе, что приходил к Любиньскому без приглашения, умоляя его, чтобы он еще раз почитал ему о прекрасной Луизе. «Вы боитесь, что я не найду старый пруд? – смеялся он над сомнениями Любиньского. – Выход есть. Я заранее сделаю ножом зарубки на деревьях и, ориентируясь по ним, явлюсь туда в назначенное время». Развеивая таким образом сомнения Любиньского, пан Анджей позволял ему и дальше день за днем создавать повесть. Наконец глава о страстном свидании Луизы и стажера была готова в новом варианте, с которым писатель хотел познакомить доктора, чтобы услышать его оценку. Писатель пригласил и пана Анджея, который должен был защищать свой литературный образ. Обошел он одного Порваша, потому что пани Басенька, помня о его критике предыдущего варианта этой главы, сочла его некомпетентным не только в литературе, но и в житейских делах. «Тот, кому постоянно моет окна толстая Видлонгова, – сказала она о Порваше, – не сможет понять того, что связало Луизу и молодого стажера. Ты, Непомуцен, должен помнить, что пишешь не что-нибудь, а произведение, взятое из жизни, разбойничью повесть».
В честь такого торжественного момента в один прекрасный вечер пани Басенька открыла двери своего салона, где у стен стояли низкие лавки из оструганных досок, могучий стол из толстых бревен и царил буковый бар с высокими табуретками. На полке бара, между большими глиняными пивными кружками, писатель поставил стеклянный жбан, наполненный розовой жидкостью. Это был напиток, который писатель назвал «клобуж» – смесь спирта с томатным соком и молотым перцем. Он валил с ног каждого, кто отваживался выпить больше чем один бокал.