Раз год в Скиролавках
Шрифт:
– Черт с ним, с кашлем, – заявил Любиньски. – Попросту выброшу это и напишу, что он услышал хруст гравия под туфлями приближающейся Луизы. Вас это устроит, доктор?
– Вполне, – согласился доктор. – Но кое-что другое меня все еще беспокоит. Вы написали, что Луиза прильнула щекой к волосатой груди стажера и услышала биение его сердца сквозь шум дыхания. Меня интересует, как билось сердце стажера, а также – какого рода было его дыхание. Вам надо знать, дружище, что этот шум может иметь характер пузырьковый правильный и не правильный, острый или жесткий, ослабленный или прерывистый. Могли это быть влажные хрипы, а могли быть трески звонкие или переливающиеся. Что же касается сердцебиения...
– К черту сердцебиение! К черту шумы дыхания! – рассердился
– Не знаю, как должен поступить писатель, – отпарировал доктор, – но факт, что вопрос о человеческом дыхании – это проблема необычайно широкая и весомая. Каждый из нас дышит, но каждый по-своему. По-своему дышат женщины, по-своему – мужчины. Различным бывает и тип шумов при дыхании, их величина, обилие, отношение вдоха к выдоху. В какой попало повести герой может дышать как попало. Из его грудной клетки могут доноситься неопределенные шумы. А если писатель хочет представить нам героев из крови и кости, а скорее, утвердить нас в убеждении, что мы имеем дело с людьми из крови и кости, то мы должны знать, как они дышат и как бьется их сердце, что они едят, как едят. Мы ведь будем готовы предположить, что они питаются травой, у них нет ни легких, ни сердца. Вы представите нам манекены, а не живых персонажей.
– Хи-хи-хи, – тихо засмеялся стажер, а потом громко икнул.
– К черту, – буркнул Любиньски, – скоро дойдет до того, что герой повести не сможет даже пернуть, чтобы кто-нибудь не спросил автора: какого типа был этот пердеж. Громкий или тихий, преднамеренный или непроизвольный.
– Ну да, да, дружище, – согласился с ним Неглович с шутливой серьезностью. – У великих писателей даже обычный пердеж имел огромное и влекущее за собой большие последствия значение. Это могло указывать на то, что у героя трудности с системой пищеварения или что он плохо воспитан. Иногда таким поступком он хотел продемонстрировать обществу свое пренебрежение, презрение к общепринятым нормам поведения. Громкий пердеж в присутствии короля и королевы мог когда-то даже привести на эшафот.
– Это правда, Непомуцен, – подтвердила пани Басенька. – Обрати внимание на пана Туроня, который приезжает сюда каждый год в отпуск. Он так плохо ведет себя в присутствии своей жены, хоть он и культурный человек. Он это делает для того, чтобы показать свое презрение к ней. Ты думаешь, что если б что-нибудь подобное совершил стажер в охотничьем домике, прекрасная Луиза с тем же самым желанием бросилась бы в его объятия?
У Любиньского в голове все перепуталось.
– Да-да, конечно, вы правы, – терзал он свою светлую бороду, – но у литературы собственные законы! Она в каком-то смысле находится вне законов природы или житейских правил.
– Но не разбойничья повесть, Непомуцен, – сказала Басенька. – Впрочем, ты сам столько раз говорил мне, что хочешь представить в ней правду, а не литераторскую фантазию.
Стажер пан Анджей громко храпел на лавке, опершись спиной о стену. Пани Басенька уже не чувствовала себя обязанной демонстрировать ему колени и бедра и крутанула на табурете свой задик, оборачиваясь лицом к доктору. Она с уважением относилась к его замечаниям, которые свидетельствовали о том, что доктор в самом деле знал жизнь, а также женщин. Он даже знал, что у женщины, когда она возбуждена, соски увеличиваются от 0, 5 до одного сантиметра вдоль и от 0, 25 до 0, 5 сантиметра в поперечнике у основания. Могучими были познания доктора о теле женщины, и каким же чудесным должен был быть способ, которым он унижает женщину! Как жаль, что Непомуцен никогда не спросит доктора об этом деле, а обрекает ее, Басеньку, на всевозможные домыслы, на фантазии, необузданные и страшно возбуждающие.
И когда она думала так в эту минуту, она вдруг убедилась, что соски ее груди, туго обтянутой белой блузочкой, торчат удивительно остро и четко обозначаются сквозь материю. Она глянула на доктора, который это заметил, застыдилась и локтями оперлась о стойку бара, заслоняя грудь.
Стажер проснулся. Сначала он осовело осмотрел салон доктора, потом вдруг встал и заявил:
– Мне нехорошо. Пойду в лесничество.
И он вышел из дома писателя на неверных ногах. Во дворе его несколько отрезвил холодный ветер ночи. Но, как всегда, он перепутал направление. Вместо того, чтобы пойти к лесничеству, он пошел в обратную сторону – к деревне. Он шел, качаясь, а в голове его перемешалось все, что он сам видел и пережил, с тем, что он пережил как стажер в повести Любиньского. Он видел себя, когда он расстегивал блузочку на груди прекрасной Луизы, видел коленки пани Басеньки и ее бедра. Как никогда до сих пор, он желал женщину и переживал то же, что и стажер в охотничьем домике.
Возле школы он наткнулся на дерево, больно ударился плечом и на минуту отрезвел. Сориентировался, что он находится далеко от лесничества Блесы, а в здании школы горит свет в квартире панны Луизы, учительницы. Он забыл о том, что это старая одинокая женщина. В его мыслях была та прекрасная Луиза из охотничьего домика возле старого пруда. Имена этих двух женщин наложились друг на друга в его воображении, как человек – на свою тень.
– Луиза, прекрасная Луиза! Выйди ко мне! – крикнул пан Анджей в сторону освещенного окна.
Свет в окне тотчас же погас, а за стеклом показалось белое пятно лица. Панна Луиза с тревогой вглядывалась в ночную темь, видела на шоссе какого-то молодого мужчину, который метался там и выкрикивал: «Луиза, прекрасная Луиза!» А потом он лег на обочине шоссе на мягкую траву и замер в пьяном сне. Старая женщина отошла от окна, разделась, не зажигая света. Она долго не могла уснуть. Лежа на кровати, в холодной постели, она раздумывала, зачем этот человек появился под ее окном и пронзительно кричал: «Луиза, прекрасная Луиза, выйди ко мне!» Отозвалось в ней какое-то очень давнее воспоминание. Под веками появились слезы. Но уже через секунду они высохли, ненависть сжала ее губы в узкую щелочку. «Он, видимо, шел на мельницу, где сегодня ночью все будут жить друг с другом как животные, – думала она. – Все со всеми. Я давно уверена, что у нас так делается. Как животные. Никогда не ходила туда и не пойду. Не могу себе позволить, чтобы люди обо мне плохо говорили».
Повесть о потерянном рае
Священника мучила мысль о двух девушках, убитых в лесу возле Скиролавок, в разговорах с доктором Негловичем и писателем Любиньским он не раз возвращался к этой теме. Так же, как и они, он чувствовал, что жестокий убийца снова ищет очередную жертву. Он соглашался с мнением Негловича, что убийца – это не такой человек, который может удовлетворить свои инстинкты нормальным способом, он отмечен странным дефектом, приводящим к тому, как это убедительно показывал пример Ханечки, что его половой член не был послушным его воле, а отсюда – ненависть и садизм по отношению к жертвам. Болело сердце священника и от известий, которые приходили к нему отовсюду, в том числе и во время исповеди, что стадо верующих жило способом, оскорбляющим мораль, в страшном грехе, не исключая грехов смертных: то есть кровосмешения и скотоложства. Доктор искал ответов на эти вопросы в медицинских книгах или у философов, писатель Любиньски – в «Семантических письмах» Готтлоба Фреге, а священник Мизерера обратился за советом к своему любимому блаженному Августину, автору фундаментального произведения «О царствии Божьем».
Поэтому в воскресенье он произнес проповедь о потерянном рае, одну из лучших, какие когда-либо слышали в этих местах.
– Я часто задумываюсь, – так начал Мизерера свою проповедь, – почему это столь многие из вас теряют милость веры и жаждут обречь себя страшными грехами на вечное осуждение. Почему это многие из вас выбирают не целомудрие, а грех, из-за чего теряют право после смерти войти в тот потерянный рай, который откроет свои ворота только перед людьми с чистым сердцем и с хорошим поведением?