Разделенный человек
Шрифт:
Один случай стоит того, чтобы о нем рассказать. Я зашел к Виктору вернуть книгу, которую тот оставил у меня недавно. Оказалось, что у него сидят двое прежних друзей: Биглэндс, изестный ораторством в Союзе [2] , и Моултон из мелких аристократов. Все трое были слегка подшофе. Они сняли со стола скатерть и играли в какую-то детскую игру вылепленными из хлеба фишками. Ради материала на дюжину хлебных шариков выпотрошили целый каравай. Все трое яростно дули на стол, добиваясь, чтобы их шарик «запятнал» фишку противника. Онемев от удивления, я застыл в дверях.
2
Имеется в виду студенческий клуб парламентских дебатов «Оксфорд Юнион».
Побагровевшее от дутья лицо Виктора являло подлинную картину борьбы эмоций. Наконец он заговорил:
– Заходи, старина Томлинсон. Нам нужен четвертый игрок. Выпить хочешь?
В словах не было ничего обидного,
– Нет, спасибо, – ответил я и повернулся к дверям.
Уже взявшись за дверную ручку, я услышал голос Виктора, но на этот раз он говорил совсем иным тоном. Как видно, на несколько секунд унылый восточный ветер сменился в нем теплым солнечным сиянием.
– Гарри, пожалуйста, не уходи! – Он вскочил и, когда я обернулся, ласково взяв меня под руку, провел в комнату. – Я хочу при всех извиниться, – сказал он, – что был груб с тобой, Гарри, и что до твоего прихода наговорил о тебе лживых гадостей. – Повернувшись к другим, он добавил: – Извиняюсь за непостоянство, но перед тем я был не в себе.
Биглэндс с Моултоном переглянулись: Кадоган-Смит и теперь не в своем уме. Биглэндс со скучающим видом поднялся. Моултон не двинулся с места и заявил:
– Отлично, Ка-Эс, налей еще пивка и мы примем Томлинсона в игру.
Виктор уставился на разоренный стол:
– Нет, если вы не против, давайте закончим. – Видно было, как он смущен. – Игра мне понравилась, – продолжал он, – но в новом свете она выглядит глуповато. То есть для того, кто уже не ребенок. Ох… Извиняюсь перед вами обоими! Может, мы как-нибудь сыграем еще партию. Но сейчас мне просто нужно поговорить с Гарри Томлинсоном. – Подобрав несколько шариков, он с неловкой усмешкой стал их разглядывать и вдруг заговорил быстрым речитативом: – В Америке или другой стране люди пахали землю и сеяли зерно. Дождь, солнце, ветер. Колышущееся море колосьев до горизонта. Люди принесли жнейки, работали дотемна. Снопы, обмолот. Зерно в железнодорожных вагонах и на элеваторах, зерно льется в корабельные трюмы. Жестокие шторма Атлантики. Продрогшие палубные матросы и взмокшие от пота кочегары. Корабль входит в порт (это тонкая работа, вроде как укрощать пугливую лошадь). Опять поезда. Усталые рабочие на мельницах. Зерно становится мукой. Часть попадает к пекарю, поставщику нашего колледжа. Тесто. Пышные караваи. Один из них попадает сюда. И вы только посмотрите! Боже! Не знаю как вы, ребята, а я чувствую себя свиньей. Да ведь я это и затеял!
На протяжении этого монолога Биглэндс с Моултоном неловко мялись. Дослушав, Биглэндс сказал только:
– Боже мой, ну, я пошел.
Его приятель вышел следом.
Однажды утром колледж облетели слухи, что Кадоган-Смит в тюрьме. Он, как говорили, замешался в стычку с полицией в Коули. Это была не обычная студенческая гулянка. Единственным студентом там был Виктор, а остальные якобы весьма нежелательные личности, известные как заводчики в недавних фабричных беспорядках. Рассказывали, что полиция наконец проследила смутьянов до некого дома в рабочем квартале, там случилась схватка и Ка-Эс поставил одному констеблю синяк под глазом.
Я с превеликим трудом добился свидания с Виктором. Дело выглядело очень серьезным, ему грозил тюремный срок, и я самое малое должен был узнать, могу ли помочь. По пути в полицейский участок я гадал, в каком настроении его застану – ликующим, что сумел выразить протест против тирании, или спокойным и сдержанным. Действительность оказалась много хуже: он вовсе не видел во мне друга, хоть и готов был использовать меня в свою пользу. Еще больше меня поразило, что он ужасно стыдился недавней эскапады и негодовал на соучастников, втянувших его в это дело. Тогда он не признался, что не помнит случившегося, что обрывочные сведения об инциденте получил от своих тюремщиков. Его отношение ко мне так разительно отличалось от прежнего, что я совсем растерялся. У меня даже голова закружилась. Нечего и говорить – я был обижен и рассержен, но твердил себе, что Виктор не в себе, потому что все это слишком тяжело для него. Он поглядывал на меня из-под приспущенных по-верблюжьи век и с верблюжьей же кислой надменностью. Да, и с той же оскорбительно-аристократичной миной, что в невинной простоте носят на морде верблюды. Я пытался восстановить связь, наводя разговор на темы, которые прежде интересовали нас обоих, но он отвечал недоуменной враждебностью и временами бросал тревожные взгляды на охранника, надзиравшего за свиданием. Я заговорил о недавних событиях, в которых и он принимал участие, но Виктор как будто помнил их очень смутно. Я пытался навести разговор на инцидент, приведший его за решетку, а он только повторял: «Черт, черт! Я, верно, был пьян, помешался или еще что!» Он думал только о том, как бы скорее выбраться на свободу. Умолял меня обратиться к большим шишкам, которые, по его мнению, были достаточно влиятельными, чтобы вмешаться в работу закона и освободить его. Важнее всего представлялось ему убедить этих шишек, что он не мятежник, а юноша возвышенного образа мыслей, сбившийся с пути лишь из любви к приключениям. Меня такой его настрой, естественно, сильно смутил. Я готов был сделать для него все возможное, но лучше бы он меня об этом не просил. И с облегчением услышал, как он, помолчав несколько секунд, вдруг сказал: «Нет, Томлинсон, лучше ничего не делай. От тебя, пожалуй, больше будет вреда, чем толку. Поручу это Биглэндсу с Моултоном». Придя к этому решению, он дал понять, что я ему больше не нужен и неинтересен. Разговор между нами заглох. Помню, мне показалось, что настоящий Виктор просто исчез, а передо мной автомат, лишенный собственной внутренней жизни. Необъяснимо стыдясь самого себя, я распрощался.
Дело Кадогана-Смита всколыхнуло в местной прессе старую вражду между горожанами и колледжами. Редакция требовало примерно наказать мятежного студента. Пусть вместе с сообщниками предстанет перед судом и отбудет полный срок. Но понемногу тон прессы переменился. Писали, что Кадоган-Смит оказался приличным юношей с несколько неуравновешенной психикой и своего рода мозговыми припадками на почве переутомления. В таком состоянии плохая компания легко могла сбить его с пути. Суровое наказание могло бы окончательно увлечь его на антиобщественный путь. Позволим ему доучиться, дадим шанс начать жизнь с чистого листа.
Все мы ожидали, что Ка-Эс по меньшей мере исключат из университета, и удивились, когда он вернулся к себе, лишившись только права посещать занятия до конца семестра.
Я сделал несколько попыток восстановить дружбу с Виктором, но получил решительный отпор. Он снова стал молодым «аристократом», тем, кто ворвался ко мне в комнату в начале прошлого семестра. Семестр был у нас последним, и к концу учебы мы стали практически чужими.
Перечитав эту главу, я вижу, что показал характер Виктора времен нашего студенчества лишь с одной стороны. Я так увлекся тем, что можно назвать его сверхъестественными способностями, что не сумел показать реального человека со странностями и слабостями, которые есть у всякого. Он не был ни сверхчеловеком, ни святым. Много в нем выглядело, пожалуй, чистой воды протестом против обыденных добродетелей другой его личности. Например, спящий Виктор всегда презирал любовь к сладкому, почитая ее неприличной для зрелого мужчины, каким считал себя в студенческие годы. Зато бодрствующий Виктор словно нарочно обжирался сладостями. Раз он довел себя до рвоты, съев в один присест большую коробку сахарных помадок. Я праведно негодовал, но Виктор, утерев позеленевшее лицо и отсморкавшись после столь неприличного инцидента, слабо улыбнулся.
– Гарри, у тебя совсем нет воображения. Я презираю такую тупость. Черт возьми, это стоит попробовать хотя бы ради того, чтобы узнать свой предел. Я как-нибудь еще повторю этот опыт.
Спящий Виктор был методичен и аккуратен, бодрствующий – просто неспособен был удержать вещи на своих местах. Где использовал, там и бросал. Его комната скоро утратила прежнюю опрятность, в ней хаотически перемешались книги, бумаги, одежда, пироги, сласти, трубки и множество диковинок, которые он подбирал во время наших загородных прогулок. Он, как галка, не мог удержаться от коллекционирования разных пустяков. Хранились у него с дюжину больших кусков кремня, и он трудолюбиво выделывал из них наконечники стрел, кельты и «листовидные» клинки. Раз, нечаянно ударив себя по пальцу, он сказал: «Вот так и учишься уважать своих палеолитических предков. Не зря у них мозг был больше нашего». Я, кстати, заметил, что хотя плоды его первых усилий палеолитические мастера сочли бы позором, но Виктор быстро учился и под конец выдал несколько недурных кельтов и один по-настоящему красивый полупрозрачный наконечник, ограненный с ювелирной точностью. Он откровенно гордился этим изделием, носил его в кармане и показывал каждому, кто был готов восхищаться. Изящный наконечник стал одной из самых драгоценных его «игрушек», поскольку Виктор питал ребяческую слабость к мелким штучкам, которые носил в кармане и постоянно перебирал пальцами. За разговором и даже за серьезной работой или чтением, он рассеянно играл со своим наконечником или с камешком, орехом, кристаллом и тому подобными мелочами, собранными на прогулках. В числе других сокровищ были две серебряные монеты египетской династии Птолемеев, купленные в лавке старьевщика. Разговаривая со мной, он вертел в пальцах покрытую патиной монетку или внимательно рассматривал детали профиля и прически. При этом он никогда не упускал из вида предмет разговора. На столе, конторке, диване и креслах в его комнате валялись самые разнообразные предметы. Среди блокнотов и книг по истории и философии замешались курительные трубки, сборники старинных гравюр, два гранитных булыжника (серый и розовый), кусочки дерева с необычным жилкованием, серебряная ложка семнадцатого века, темный олений рог (из стада колледжа Магдалины) и множество необрамленных портретов молодых женщин в его довольно странном вкусе к женской красоте.
Как ни странно, Виктор без труда находил в этом хаосе все, что ему было нужно. Он направлялся прямо к желаемому предмету с точностью обезьяны, отыскивающей дорогу в хаосе ветвей.
Была у него такая странная и довольно утомительная черта: в первостепенных делах он был примечательно собранным и целеустремленным, но острый интерес к жизни во всех ее проявлениях часто заставлял его жертвовать важными на вид целями ради пустяковых по видимости образчиков чувственного опыта. Завороженный особенно удачно сваренным сидром (не пользовавшимся в те времена популярностью), Виктор заставлял меня по полчаса дожидаться, пока он просмакует каждый глоток со всей серьезностью опытного дегустатора. Часто задуманная с ним прогулка срывалась, потому что он сворачивал посмотреть на полет чаек или ласточек или на охотящуюся пустельгу. Раз, когда мы из-за этого опоздали на поезд и пропустили важный диспут в Союзе, я довольно шумно возмутился. Он в ответ обдал меня презрением, заявив, что, если бы я пользовался глазами и мозгами как должно, эти птицы дали бы мне много больше, чем любые «надутые» политики.