Разделенный человек
Шрифт:
Даже в теоретических вопросах, в которых мне полагалось быть знатоком, Виктор зачастую опережал меня, но в сфере личного общения его лидерство было несомненным. Его, как я говорил тогда, «женская интуиция» проявлялась в убийственных, хотя неизменно беззлобных замечаниях относительно наших друзей и во внезапных проникновениях в темноту моего собственного сердца. Его откровения часто причиняли боль, но серьезно возразить мне почти никогда не удавалось. Его невероятное понимание побуждений, в которых я не признавался даже себе, толкали меня на горячий спор, но минуту, день или неделю спустя, а кое в чем став совсем взрослым, я должен был признать правоту Виктора. Обезоруживал меня и тон его суждений – в нем совсем не чувствовалось сознания собственной праведности. Однажды, рассказав о победе в теннисе и выслушав мои поздравления, он молча уставился на меня, широко ухмыльнулся, дружески пихнул в плечо и заявил:
– Черт возьми! Ты завидуешь моей жалкой по-бедке. Желаешь,
Сила его воображения и сочувствия менялась день ото дня. Иногда я с облегчением обнаруживал, что он упустил (или не потрудился заметить) какой-нибудь не слишком благородный мой мотив. С другой стороны, бывало, что он прерывал хладнокровное расчленение моей души восклицанием: «Нет-нет! На самом деле ты этого не чувствуешь. Ты просто чувствуешь, что должен так чувствовать».
Я в большом долгу перед Виктором, потому что под влиянием его обостренной восприимчивости учился понемногу все глубже проникать в деятельность души. Я, гордившийся своей честностью и способностью к самокритике, обнаружил, что обманывал себя. Как положено доброму фрейдисту, я верил в подсознательные побуждения, но абстрактно, не прилагая этой теории к себе. Виктор же, не применяя никакой специальной аналитической техники, показал, что под моей благородной страстью к истине таится желание обвинить в бесчестности окружающих. Под моими социальными идеями и революционными стремлениями скрывалось мстительное желание унизить «белую кость».
Я пристрастился к психологическим откровениям Виктора, к его интуитивной аналитике, позволявшей очистить душу: это умение было куда эффективнее моих непереваренных психоаналитических приемов. Не стану больше задерживаться на этом, но я просто хотел показать, что если я в те времена сослужил Виктору службу, то он сделал для меня намного больше. Он стал мне отцом-исповедником, но без всякого духовного превосходства. Мы всегда держались на равных, и всегда наши отношения были сдобрены юмором. Больше того, девять раз из десяти к открытию своих душевных глубин меня приводил его самоанализ. А он вовсе не стыдился первобытных порывов своей души – они вызывали у него лишь юмористический интерес. Виктор сознавал, что их шуточки не в силах серьезно повредить ему, пока он бодрствует, и потому наблюдал их с научной любознательностью. С тем же дружелюбием, с каким он относился к древней фауне собственного подсознания, встречал он и еще более отвратительных тварей, выуженных в смятенных глубинах моей психики. И благодаря его хладнокровию я тоже научился смотреть на них без ужаса и без извращенной гордости; и даже с надеждой их укротить.
Удивительно, что в одном отношении Виктор мне как будто уступал. Он считался сорвиголовой, что в боксе, что в регби, но я обнаружил в нем ребяческую робость перед физической болью. Зрелище боли его сокрушало. Он не сумел бы вытащить у себя из пальца занозу, если бы его не подстегивал страх перед насмешками – причиненные занозой повреждения как будто парализовали его рассудок. Когда я пошутил насчет контраста между его подлинной трусостью и репутацией закаленного бойца, он обмолвился фразой, которую я тогда пропустил мимо ушей, хотя в день неудачной свадьбы она многое для меня объяснила: «Все сейчас так невыносимо ярко». Очень долго, до той исповеди в день свадьбы, я не понимал, что пробуждение его сознания имеет две стадии – менее и более продвинутую. Восприимчивость обострялась в обеих фазах, но если в низшей, менее пробужденной стадии его гиперчувствительность была неконтролируемой и сокрушительной, более редкие и просветленные состояния давали ему странную силу воспринимать электрическую бурю чувств (и всей обостренно страстной жизни) с безмятежной отстраненностью, словно бы глазами всевидящего и всечувствующего, но абсолютно невозмутимого божества. В наши студенческие годы он еще не достигал таких высот, и потому часто становился мишенью моих дружеских насмешек над его нервозностью и женственной робостью. Дружеских? Однажды он огрызнулся, улыбаясь сквозь обиду: «Мстительный поганец. Конечно, под твоими издевками прячется доброта, но под ней, в свою очередь, облизывается дьявол!»
До конца полугодия и большую часть следующего семестра наша дружба развивалась, хоть и довольно неровно. В тот период быстро развивался и сам Виктор – Виктор бодрствующий. Подобно растению, пережившему холодную весну, его разум, подпитанный новым опытом, вдруг раскрылся каждым листом и бутоном. От этого страдали его оценки по предписанному курсу, зато он вгрызался в библиотечные книги, хватаясь за все, что могло пролить свет на главные вопросы, волновавшие каждого из нас, – вопросы о человеке и Вселенной. Остальное, каким бы важным оно ни числилось, он обходил, как гусеница обходит все, непригодное в пищу. В той лихорадочной погоне за мудростью (так сказал он мне много позже, в день свадьбы) его постоянно терзала мысль, что смерть может настигнуть его в любую минуту – смерть пробужденного «я», которого вытеснит «тот омерзительный сонный сноб».
У Виктора имелось большое преимущество перед другими: в пробужденном состоянии ему обычно требовалось не больше двух-трех часов сна – иногда он позволял себе проспать пять. Но, чтобы дать отдых телу, ему приходилось шесть-семь часов пролеживать в постели. Эти бессонные часы он проводил за чтением или «приводя мысли в порядок». Мы, остальные, погружались в первобытный растительный сон, а он, лежа в постели, методично перебирал и перекладывал воспоминания. Ему стали теперь доступны переживания, которые спящий Виктор упустил в забвение. Воспоминания, прежде бывшие смутными иллюзорными призраками, теперь представлялись во всех подробностях действительных событий. Все эти залежи личного опыта приходилось пересматривать наново с точки зрения пробужденного Виктора. Надо было выжать из них и усвоить внутреннюю суть, недоступную спящему.
Я сказал, что он проводил так каждую ночь, но нет, кроме книжной науки и самопознания, он нуждался и в опыте другого рода, о чем я тоже должен рассказать.
За несколько недель сбросив все оковы своего круга, социального класса и исторического момента, он силой воображения как будто бросился очертя голову в омут культурной эволюции, которая предстояла окружающим в ближайшие двадцать лет. Оттолкнувшись от респектабельного христианина тори, покорно принявшего внушенную родителями викторианскую мораль, он галопом проскакал через либеральный нонконформизм, Марксов коммунизм и атеизм и еще до того, как соскользнул в новый период сна, вышел за их пределы. Так, на второй и третьей неделе нашей дружбы он утверждал, что хотя христианские догматы – чистый миф, но он видит во Вселенной «высшую нравственную силу». И, не закрывая глаз на социальную несправедливость, занимаясь уже «общественной работой» в клубе для мальчиков [1] , он еще верил в «великую перемену», к которой приведет морально пробудившийся средний класс. Так же, признавая умом бессмысленное ханжество половых отношений девятнадцатого века, он все же оставался связан ими эмоционально. Однако уже к концу семестра он «вдохнул холодный бодрящий воздух атеизма», думал посвятить жизнь «будущей пролетарской революции» и сознательно ломал условности в отношениях полов, которые его класс, нарушая на деле, строго отстаивал на словах.
1
Речь идет об одном из клубов, организованных для детей бедняков с целью предоставить им возможности обучения и полезного досуга. – Здесь и далее примеч. переводчика.
Я еще расскажу, как позднее он перерос эти идеи и отбросил их как юношеские заблуждения.
В последний свой семестр в Оксфорде – это был второй семестр нашей дружбы – Виктор так увлекся сексуальными экспериментами, что его редко удавалось застать по вечерам; и хотя о своих приключениях он больше помалкивал, я знал, что он часто проводит ночи вне дома, пробираясь под утро в комнату по водосточной трубе и карнизу.
Тогда он ничего не рассказывал мне о своей любовной жизни. Я, помнится, отметил, когда эти приключения были для него еще внове, новую для него собранность и даже замкнутость. «Высшие касты, – как-то сказал он, – много поют о безумствах любви, но все это большей части миф. Кто делает, держит язык за зубами, кто не делает, тот бахвалится». В другой раз он сказал: «Нарушать табу на словах – все равно что дрожать, стоя на вышке для прыжков в воду. В счет идет действие». Несколько недель спустя я заметил перемену в его настроении. Восторг уступил место унынию и несвойственной ему раздражительности. Казалось, его больше не удовлетворяли многие идеи, с которыми он совсем недавно соглашался. Он уже начинал искать прорехи в нашем самоуверенном атеизме и сомневаться в экономическом детерминизме. Меня это шокировало, потому что я в то время все больше подпадал под влияние Маркса и гордился своей особостью: мало кто из моих соучеников хотя бы слышал об этом пророке коммунистической идеи. Шокировал меня и новый взгляд Виктора на Евангелие от Фрейда – он уже не считал, будто оно дает ответы на все вопросы. Я, как добрый марксист, должен был бы одобрить такую перемену, но я еще не дорос тогда до стадии, когда новая вера вытесняет все прежние.
Его претензии к Фрейду касались не только интеллектуального плана. Мы и раньше часто ловили великого венца на непоследовательности, но со смехом прощали это; теперь же Виктор был настроен суровее. Однажды вечером (он стал чаше бывать дома по вечерам), когда мы, сидя с трубками в креслах перед камином, глубоко погрузились в обычный спор, Виктор сделал длинное, без прикрас признание. Я-то объяснял его мрачность физическим изнеможением после целеустремленных гулянок. Однако она оказалось не просто преходящим настроением. Я, как только мы с Виктором расстались, с обычным прилежанием тезисно записал все, что мог вспомнить из его исповеди. Тридцать пять лет спустя постараюсь по этим заметкам восстановить сказанное.